Сказал себе с ясной решимостью:
«Да нет же, не погляжу я ни на что, не уеду до тех пор из Курьевки, пока порядка в колхозе не наведу, черт меня побери!»
Березняк поредел, начались поля, памятные с детства каждой кочкой, а сейчас такие белые и чистые, что глазу на них не за что было зацепиться. Бежала только по пригорку вдали, как муравей по листу бумаги, лошаденка с возом дров, часто перебирая тонкими ногами.
Навострив уши, Найда пустилась за ней вскачь. А деревни все еще не было видно. Но вот из-за угора черной картечью брызнула в зеленое небо галочья стая, спина угора задымилась, проросла кружевными березами, а потом уж и посыпались навстречу родные курьевские избушки.
Около старой колеи, у самой дороги, стоял в снегу прямой высокий старик в ушанке и сыпал из тряпицы на землю желтый песок. Отряхнув тряпицу, снял шапку и поклонился деревне лысой головой в пояс…
— Садись, дед, довезу! — натянул вожжи Роман Иванович.
Старик надел шапку, зорко глянул на него из-под толстых бровей и полез молча в санки.
Щелкая копытами, Найда понесла опять во весь дух.
— Не Ивана ли Михайловича сынок? — поднял старик белую квадратную бороду.
— Его. А ты чей, дед? Всех тут знаю, но тебя не видывал что-то…
Старик оперся бородой о грудь, долго прокашливался.
— Ты еще мальчонкой был, Роман Иванович, как раскулачивали меня и увезли отсюдова, Кузьму-то Бесова, небось, помнишь?
— Как не помнить! — вздрогнул Роман Иванович. — Да теперь и признаю…
Отвернулся и сказал обломившимся голосом:
— И тебя, и брата твоего Якова Матвеевича вовек я не забуду!
Старик завозился смятенно сзади, словно выскочить хотел из санок.
— С братом ты меня рядом не ставь, Роман Иванович, не причастен я к убийству отца твоего. Кабы виноват я был, не приехал бы сюда. А я вот, видишь, умирать себя везу на родимую-то сторонку. Не боюсь показаться землякам своим. В чем вина моя была, того от Советской власти не скрывал я. А за Ивана Михайловича один Яков, брат мой, в ответе…
И заглянул сбоку в почужевшее сразу лицо Романа Ивановича с надеждой и страхом.
— Веришь ты мне, ай нет?
Роман Иванович вскинул на него застывшие в тоске и гневе глаза.
— Могу ли верить я тебе, Кузьма Матвеич, с первого слова?
— Ну, бог тебе судья! — кротко вздохнул старик.
— Поди, слышал про Якова? — покосился на него через плечо Роман Иванович. — Топорик-то его, которым он батьку моего зарубил, в канаве нашли, под мостиком, в Долгом поле. Годов через пять. А сам он, Яков, из заключения убежал да здесь, в Курьевке, и удавился в бывшем своем доме…
— Дошли до меня о том слухи, что казнил он сам себя! — сказал и торопливо нахлобучил на лоб шапку старик.
Молчали долго, пока в деревню не въехали.
— Как дальше жить думаешь? — придержал Найду Роман Иванович.
— Уж и не знаю как! Зайду вот к зятю с дочкой на первых порах. Обогреться-то, поди, пустят. А там видно будет…
Роман Иванович сердито сказал, не оглядываясь:
— В колхоз вступать надо. И дело тебе по силам найдут, и без призора не оставят…
— Кабы приняли, чего же лучше-то?! Я ведь и там, в высылке, последнее время колхозником был. Справку имею.
— Почему же не принять? Примут.
Щурясь на сизые кособокие избы, старик раздумывал вслух:
— Не шибко богато живут земляки, гляжу я. Домов новых не строят давно…
— Давно, — согласился Роман Иванович хмуро и обидчиво.
— А мы там, в выселке-то, и в колхозе хорошо жили! — выпрямился старик, хвастливо расправляя плечи. — Хошь и кулаки были, а работать умеем. Такие хоромы себе отгрохали — поглядеть любо! Да ведь и было на что строить: по сто двадцать пудов пшеницы снимали с гектара, да от скота доход имели, да от лесопилки, ну и свой доходишко был, конечно…
Вызывающе погордился, крутя белый ус:
— До войны годов пять бригадиром я состоял, сам кулаков в советскую веру переводил. Благодарность имел за труды и успехи. Оно и верно: на отличку у меня работали все!
Закрывая варежкой невольную улыбку, Роман Иванович поинтересовался:
— Как же ты их… в советскую веру переводил?
— Да ведь кого как: умных — лаской, дураков — таской! Ослушаться меня али обмануть невозможно было: кулаков этих насквозь и видел и все повадки ихние хорошо знал. Не приведи бог, бывало, ежели кто на работу не вышел без причины, упущение какое от меня скрыл али в спекуляцию кинулся. На первый раз упреждал, на второй — бил чем попадя. Наедине, понятно. Огреешь и кричать не велишь. Это я про дураков говорю. А умных, которые жить хотели и понимали, чего от них Советская власть хочет, — не трогал. Зря не обижал никого, по делу только взыскивал. Потому и жили справно, потому и уважали меня люди…