Слушая Машу, Трубников все больше и больше бледнел и суживал рыжие глаза. И правда в словах ее была, горькая и тяжелая, и неправда, обидная, несправедливая.
— Врешь! — хлопнул он резко ладонью по столу. — Врешь, что из трусости молчали мы. В том и беда вся, что видели мы в одном Сталине воплощение чести и совести партии, воли ее, мудрости. Поэтому и верили ему преданно. Под пытками даже не теряли этой веры. Это, что, трусость? Да кабы узнали и поняли мы тогда всю правду, разве не пошли бы за нее, через пытки даже?!
Помолчал, шевеля острыми скулами и часто мигая.
— Узнал я недавно от друзей своих старых про гибель Сергея Петровича. Никакой вины за собой не признал он, все обвинения ложные отвергнул и все же был сослан и погиб.
Придавленные рассказом Трубникова, молчали все. И в это время дверь горницы отворилась вдруг. Савел Иванович отрезвевший, босой, в одном нижнем белье шагнул через порог. Найдя дочь отвердевшим взглядом, закричал сквозь слезы:
— Так разве обманывали мы вас? Разве зря мы силы и здоровье потеряли, чтобы социализм построить? Да разве мы для Сталина его строили? Мы для вас его строили!
Прошлепал босиком по полу и опустился грузно на диван.
— Эх, дочка, дочка! Неладно ты говоришь.
— Я, папа, говорю то, что думаю.
— И думаешь ты неладно. Сделайте столько вы, сколько мы сделали!
— А что? За три года в колхозе сделано больше, чем за все время…
— Опамятуйся! — оборвал ее Савел Иванович. — Не забывай, что была война, что после войны и люди, и средства в промышленность брошены были…
Маша сверкнула на отца глазами.
— А разве колхозника материально в труде заинтересовать нельзя было раньше, а разве доверие колхознику нельзя было раньше оказать, а разве…
Савел Иванович, не отвечая, вылил остатки вина в рюмку.
— Вот что… — не дослушав дочь, заключил он, — ты не думай, что о должности своей жалею. Я не за себя обижен. Одно тебе скажу: ни скостить, ни принизить того, что нашими плечами поднято, не удастся никому. И рано еще вам хвалиться и хвастаться. Имея такую науку и технику, горбом нашим созданную, стыдно было бы на месте топтаться…
Роман Иванович хмурился на жену. Трубников молча вертел фуражку в руках, Кузовлев глядел на пол, наморщив лоб.
Савел Иванович выпил рюмку, с хрустом пожевал белую луковицу. Спокойно спросил Трубникова:
— Работать думаешь, Андрей Иванович, или на пенсию сядешь?
— В заместители вот набиваюсь к Роману Ивановичу, да не берет, — пожаловался Трубников.
Роман Иванович и Кузовлев уставились на Трубникова в радостном смятении, не зная, шутит ли он или вправду так думает.
— Ну что же? — рассудил серьезно Савел Иванович. — Это ведь очень даже хорошо будет…
Сам же вдруг понурился, вздохнул грустно:
— А я вот, Андрей Иванович, свое отзвонил, видно. Пора и с колокольни долой…
Никто не узнал братьев Зориных, пока они улицей шли. Даже внимания особого не обратил на них никто. Мало ли нынче народу в колхоз из города ездит!
Да и как узнать было: Василий погрузнел весь, пооплыл, а Михаил — тот и вовсе на себя не похож стал. То ли на работе высох, то ли хворь его какая доняла: пожелтел, ссутулился.
Василий одет был по-простому — в синий грубошерстный костюм и белую косоворотку. Обмахиваясь кепкой, шел тяжело, неторопливо, все кругом оглядывая со светлой улыбкой, всему дивясь и радуясь в родном краю. А Михаил в светлом пальто и шляпе, в дымчатых очках, с фотоаппаратом на боку похож был на чужеземного туриста, который устал глядеть на чужую жизнь и торопится все обежать поскорее, да — домой! Летел он впереди брата, словно ветром его несло, нос в землю, руки в карманы.
У калитки родного дома дождался Василия, и оба вместе вошли в сад.
С крыльца навстречу им спускалась с ведрами загорелая стройная женщина в красной кофте. Только по большим черным глазам и признали братья в ней Парасковью. Зато она узнала своих деверей сразу. Бросив ведра, кинулась обнимать их по очереди, торопливо и тихо говоря: