Выбрать главу

Беньомин же поднял ее правой рукой своей и бросил ею в Иегуду. Иегуда упал, а иудеи забросали его камнями. Гулко и неторопливо ложились камни, громоздясь тяжелой кучей…

Бесшумно и тягуче закрылась дверь, и серая тьма молча взглянула на меня. А в моих глазах все еще золото пустынного, сонного солнца.

— Веньямин! — закричал я: — Возьми меня с собой, Веньямин!

Мерный гул за стеной ответил мне: точно камень падал о камень. И вдруг голос протяжный и мощный, как струна, закричал: — Будь проклят!

И топот бесчисленных ног. А я, прислонившись к сырой стене, неистово царапал ее. Тело мое, израненное, покрытое кровью, кричало от боли. Топот замирал вдалеке. Потом тишина.

— Веньямин! — закричал я: — брат мой! Зачем ты оставил меня?

И снова тишина.

Прошли минуты, а может быть дни. Я не знаю, сколько времени я простоял так: недвижно, бездумно и больно. И не знаю, почему, я вдруг, согнувшись, пошел по лестнице вверх. Подъем был тяжек и душен. Изодранные ноги скользили, колена касались ступеней. И вдруг я споткнулся. В ту же минуту замерцал светильник, и я увидал — на ступеньке передо мной лежали: мое платье, платье Веньямина и Веньямина левая рука. Медленно сочилась из плеча еще теплая кровь и победно белели треугольником три оспины, вечная печать мудрой Европы.

III

Я вышел на улицу. Старый мой любимый пиджак, любимые старые брюки закрывали изодранный хитон и изодранное тело. Больно мне не было. Точно громадный пластырь, залепила мои раны одежда. И только в глазах все еще бродило золотое жаркое солнце.

Магазин. В витрине зеркало. И в зеркале маленький человек, лысый, с узким лбом, с мокрыми хитрыми глазами, грязный и гнусный. Это я. Я узнал себя. И понял: все, что было во мне прекрасного и древнего: высокий лоб и восторженные глаза, — все осталось там, на дороге, что бежит через Цирцезиум и Рилу в Иерусалим. По дороге той идут на родину иудеи, ведет их Сесбассар, сын Иоакима, а сзади идет Беньомин, однорукий пророк.

Петербург же раскинулся над Невою прямыми улицами и прямыми перекрестками. Стреми-тельные, как солнечные лучи, улицы и огромные спокойные дома. А над Петербургом серое и холодное небо, родное, но чужое.

Июль, 1922.

ИСХОДЯЩАЯ № 37

Дневник Заведующего Канцелярией

3 января 1922 г. Ночью.

…Сегодняшний день я считаю великим днем, ибо сегодня меня осенила мысль, каковая должна прославить мое имя и заслужить мне вечную благодарность со стороны благодарных потомков.

Встал я в восемь часов утра. Но здесь должен сделать небольшое отступление и указать, что ночью я спал плохо, ибо со вчерашнего дня находился под влиянием горячей речи начальника и всю ночь думал о новых началах. Возвращаясь к нити своего изложения, спешу отметить, что, вставши поутру, я продолжал думать о новых началах.

На службу я пришел ровно в десять часов. К величайшему своему негодованию я обнаружил, что никого из служащих на местах нет. Дабы удостовериться в правильности своего негодования, я прочел приказ начальника Политпросвета от 7 сентября, в каковом сказано, что работа в Политпросвете строится на новых началах (это не те новые начала, о которых говорилось вчера, а старые), и что поэтому каждый сотрудник должен являться на службу ровно в десять часов. Тех же, кто опоздает, надлежит отправлять в Дворец Труда, как дезертиров означенного труда. Приказ этот я, как Заведующий Канцелярией, счел своим долгом прочесть каждому опоздавшему, причем все отвечали, что они уже знают его наизусть. Если же они знают его наизусть, то почему они опаздывают?

Весь день прошел у меня в неприятностях. Так, я обнаружил непорядок у журналистки, заключающийся в том, что бумаги распределены у нее не по 43, а по 42 регистраторам. Но главное огорчение ждало меня в двадцать пять минут четвертого, именно: клубный инструктор Баринов явился в канцелярию без особого дела, несмотря на то, что на дверях висит объявление: "Без особого дела не входить", и, явившись без особого дела, стал разговаривать с машинисткой, чем мешал ее работе. Когда же я начал доказывать ему, что такое поведение недостойно коммуниста, он ответил мне, чтобы я пошел к чорту, и что он знает коммунистический долг лучше, чем я, ибо я — канцелярская крыса. На это я ответил ему, что я честный пролетарский рабочий. На это он ответил мне, что какой чорт ты пролетарский рабочий, если двадцать лет служил делопроизводителем в Сенате. Тогда я отошел к своему столу и начал писать рапорт Начальнику Политпросвета.

И вот тут-то меня и осенила великая мысль. Именно: мы предполагаем произвести коренную реконструкцию нашего Политпросвета. Но как перестраивать, если все учреждение состоит из несознательного элемента? Следовательно, перестраивать нельзя, но перестраивать нужно, ибо такова логика революционной жизни. Следовательно, перестроить на новых началах необходимо самих служащих, иными словами — граждан. Таков замечательный вывод, к которому пришла цепь моих рассуждений. Я сразу понял всю глубину сделанного мною открытия. В сильном волнении отложил я в сторону рапорт и пытался заняться текущей работой, но не мог.

4 января. Утром.

Ночью спал плохо. Решил подать докладную записку Совнаркому, ибо считаю, что реконструкцию граждан на новых началах следует производить в общегосударственном масштабе.

5 января. Утром.

Ночью спал плохо. Решил, что перестройку следует производить в мировом, иными словами, в космическом масштабе.

В тот же день. Вечером.

Придя домой, немедленно сел за стол и принялся за составление докладной записки. Но, дойдя до практической части, я вынужден был остановиться, ибо остановилась и цепь моих рассуждений. Именно: я не знал, в какую материю и как превратить граждан.

Только что цепь моих рассуждений достигла этого звена, как вдруг вбежала жена моя в сильном возбуждении. Щеки ее пылали, и грудь вздымалась. Она сообщила мне, что в нашем доме поселился гипнотизер, который показывает сейчас в помещении Домкомбеда чудеса. На это я возразил ей, что согласно соответствующих декретов, никакие чудеса невозможны. Войдя в помещение Домкомбеда, я увидел следующую картину. Комната была наполнена публикой. В утлу стоял человек подозрительного вида, и, двигая руками над головой спящего, требовал, чтобы тот делал то-то и то-то. Тогда я выступил вперед и произнес речь по текущему моменту. Тогда присутствующие стали ругать меня словами, которые не надлежит повторять в письменной форме; гипнотизер же начал пристально смотреть на меня, причем меня стало клонить ко сну, после чего я перестал что-либо помнить. Очнувшись, я увидел, что публика хохочет, гипнотизер же победо-носно улыбается. Оказывается, он усыпил меня и превратил в осла, причем я ревел, как осел, и когда мне дали соломы, ел ее с большим аппетитом. Приведенный в негодование таким оскорблением, я заявил, что отправлю гипнотизера в Ч.К., на что он ответил мне, что не боится меня, ибо имеет бумагу от Коммиссариата Здравоохранения. Тогда я удалился в сопровождении плачущей жены.

В тот же день. Ночью.

Сегодняшний вечер — великий вечер, ибо сегодня я нашел недостающее звено в цепи своих рассуждений. Осел, думал я, есть животное бесполезное, но вот можно превратить гражданина в корову и разрешить этим молочный кризис. Или превратить приговоренного к принудительным работам в лошадь и сдать в Авто-гуж.

Но все это для неблагонадежного элемента, для буржуазии и ее прихвостней, ибо корова, осел и лошадь не суть высшая материя. Во что же превратить честных трудящихся?

Но здесь цепь моих рассуждений была прервана соображением: имею ли я право прибегать к помощи гипнотизера, и не противоречит ли таковое прибегание установленному миросозерцанию. Но тут же я вспомнил, что гипнотизер разрешен Комздравом, и успокоился. Новые перспективы открылись моим взорам: Комиссариат Здравоохранения берет на учет всех гипнотизеров, устра-ивает краткосрочные студии гипнотизма и выпускает кадр ударных гипнотизеров, которые поступают в распоряжение высшего начальства.