– А что, интересно, говорит ей Биттори?
– Да какая разница. Ведь бедная Аранча все равно ничего не соображает…
Поначалу свидания были совсем короткими. Насколько короткими? По нескольку минут. Обмен поцелуями, недолгий разговор с помощью айпэда, поцелуи при прощаньи. В барах, у дверей магазинов, в амбулатории и на автобусной остановке люди судили и рядили: очень, мол, все это странно, если Аранча не хочет видеть эту женщину, то зачем позволяет каждый день привозить себя на одно и то же место?
– А может, ее сиделка заставляет?
– Ну, это уж вряд ли.
Встречи с каждым разом становились все длиннее. На лицах у обеих светились улыбки, и они явно радовались друг другу, а Селесте просто молча стояла сзади за инвалидной коляской. Их было видно издалека. Хошиану то и дело сообщали об этом, а Мирен наседала на мужа с жалобами и сетованиями, но ему было все равно. Как это все равно? Он резко отвечал, что:
– Если это доставляет моей дочери удовольствие, зачем ее удовольствия лишать? А люди пусть себе пялятся и болтают, хрен с ними. Кому от этого плохо?
Мирен исходила злобой:
– Дурак ты.
И пошла, и пошла… Но прежде распахнула окно, чтобы все слышали, чтобы все знали, как ее предали, как оставили одну-одинешеньку. Временами на нее накатывали приступы ярости – она срывала с себя фартук и, прежде накричавшись как следует, спешила в мясную лавку. Уходила из дому решительным шагом, хлопнув дверью, чтобы излить душу перед Хуани, которая сегодня советовала ей одно, а завтра совсем другое. У нее всегда были печально сдвинуты брови – из-за сына, который то ли сам убил себя, то ли был убит, – и еще из-за мужа, который умер от рака, от опухоли, такой же большой, как его горе. А потом кто-то будет говорить, что у других были жертвы, а у них нет.
В одном пункте подруги всегда сходились:
– Теперь, когда нет больше ЭТА, идешь по улице словно голая. Никто нас уже не защищает.
Все попытки Мирен помешать дочери встречаться с Чокнутой ни к чему не привели. Если Мирен начинала вопить, кончалось это плохо. Если подступала с угрозами, не лучше. Если старалась показать, до какой степени обижена, оскорблена, огорчена, – то же самое. Что бы она ни сказала, Аранча выходила из себя. Писала в ответ на своем айпэде всякие жестокие слова, нервничала, отказывалась есть, переворачивала тарелку, выплевывала еду.
– Господи, ну и характер у тебя! Как же с тобой трудно.
Пытаясь проявить строгость и даже нагнать страху, Мирен попробовала воздействовать на Селесте, без чьей помощи в этом деле Аранча обойтись просто не могла бы, ведь сама-то она хрена с два куда уйдет. И вот, когда Аранча уже собиралась отправиться на прогулку, Мирен позвала Селесте к себе на кухню: надо поговорить. Но тут нельзя не пояснить, что эта вежливая/послушная сиделка, эта безропотная женщина, милая уроженка Анд, воплощение старания и услужливости, говорить умела лучше любого архиепископа, несмотря на скудное образование. Так вот, на сей раз Селесте почти что взбунтовалась:
– Сеньора Мирен, если вас не устраивает моя работа, вам придется впредь обходиться без меня. Я полюбила Аранчу и полагаю, что должна делать все для ее блага. У меня просто душа разрывается на части, когда Аранча сердится или грустит.
Мирен глянула на нее мрачно, по-хозяйски – и уволила. Пусть не воображает себе, другую служанку будет нетрудно сыскать. Служанку? Да, так она ее назвала, постаравшись унизить ту, что столько делала для ее дочери. Однако Селесте, по крайней мере внешне, обиды не показала.
Спокойно, с чувством собственного достоинства эта маленькая женщина наклонилась и поцеловала на прощанье Аранчу. Аранча резко отдернула лицо – насколько позволила непослушная шея. И, протянув здоровую руку, дернула за скатерть, свалив на пол все, что находилось в этот миг на столе: вазу с фруктами, солонку, подставку для яиц, журнал “Скоро”. И больше ничего – только потому, что больше там ничего и не было. По полу покатились груши, яблоки, виноградины, бананы; с треском разбились четыре или пять яиц, у остальных скорлупа пошла трещинами. Соль же как-то нелепо рассыпалась среди осколков солонки прямо по свадебной фотографии тореро с некой знаменитой девицей. Аранча раскрывала рот, кривила губы, но ни звука издать не могла. Побагровев, она трясла головой. Хотя голос ее не слушался, казалось, что она громко кричит. И такое молчание звучало пронзительно. Она не была способна выразить лицом все, что чувствовала, и тем не менее трудно было не увидеть страшную муку и ярость, сковавшие ее черты.