– А ты уже поговорила с Шавьером об этом или хотя бы об отдельных твоих пожеланиях?
– Как же, поговоришь с ним! Он вон уже сколько дней у меня не был. А по телефону я на такие темы разговаривать не желаю.
– Ладно, раз уж у нас пошел откровенный разговор, скажи мне вот еще что. Мне стало известно, будто ты добиваешься, чтобы сын Мирен попросил у тебя прощения и в этом тебе помогает Аранча. Так?
– А почему, по-твоему, я все еще жива? Да, мне нужно, чтобы он попросил прощения. Я хочу этого и требую этого, и пока не дождусь, умирать не собираюсь.
– Гордыня тебя замучила.
– Нет, не гордыня. Как только вы опустите на могилу плиту и я останусь вместе с Чато, скажу ему: этот идиот попросил у нас прощения, теперь мы можем упокоиться с миром.
120. Девушка из Ондарроа
Тюремные условия его не согнули. А они, уж поверьте мне, были тяжелыми. В одних тюрьмах помягче, в других более жесткими. Посмотрим еще, что уготовило ему будущее. Но выносить такую жизнь с каждым днем становилось все труднее. Годы, понятное дело, свое берут, но, как сам он считает, вовсе не время переломило его как сухую палку, хотя и оно поработало на славу, глупо это отрицать. Тут главная причина в другом. В чем? Свое моральное крушение Хосе Мари напрямую связывает с девушкой из Ондарроа. Он в этом уверен. После той истории, которая поначалу была такой красивой, его стала разъедать тоска – ты сам этого вроде и не замечаешь, черт возьми, а она грызет тебя и грызет, и под конец оказывается, что от тебя остались одни сплошные дыры.
Он видел, как плачет отец за стеклом в комнате для свиданий. Ему было жаль старика, но это была жалость – как бы получше объяснить? – жалость, которая оставалась где-то снаружи, и по окончании свидания отец уносил ее с собой. В ту пору в душе у Хосе Мари не было места для жалости. Превыше всего – Эускаль Эрриа. Дело, ради которого он пожертвовал всем, смысл его жизни, самое для него главное. И, глядя, как уходит отец, он чувствовал – что? – разочарование, вот что, черт побери, он чувствовал. Разочарование от того, что у него такой малодушный отец, что жизнь ему дал такой слабый человек.
– Ama, пусть он лучше не приезжает.
– Не беспокойся, в следующий раз он подождет меня дома.
Оставшись один, Хосе Мари искал в себе признаки слабости, совсем как человек, который тщательно осматривает свое тело, охотясь, скажем, на блох или вшей. Он искал эти признаки с бешеным желанием истребить их – чтобы не заразили, не дай бог, какой-нибудь психологической гадостью. И если в прогулочном дворе, в комнате с телевизором или в любом другом месте он замечал павшего духом товарища с глазами на мокром месте, устраивал ему разнос, требовал соблюдать дисциплину: не забывай, мы и здесь не перестали быть бойцами, мать твою туда и растуда. Дать слабину, выглядеть слабым? Скорее он позволил бы отрезать себе руку.
Не сломили его и голодовки. А это вам не хрен собачий. Если надо объявить голодовку, ее объявляют. Требуя, скажем, чтобы выпустили из тюрьмы тяжелобольного заключенного, или в знак протеста против тюремной политики, или потому что ЭТА через свою тюремную сеть отдала такой приказ, да по какой угодно причине. И Хосе Мари следил, чтобы никто из товарищей не приближался без особой нужды к тюремному магазину. Чтобы не послал кого-то из уголовников купить ему шоколадку или пакет жареной картошки. Самая долгая его голодовка растянулась на сорок один день, и было это в Альболоте. Я выпил тогда тонны воды. И потерял девятнадцать кило весу, так что мать, увидев меня во время свидания, не на шутку перепугалась:
– Слушай, а у тебя, часом, не рак?
Он ответил, что чувствует себя божественно. Ложь. У него постоянно кружилась голова, ни на что не было сил. А еще он не сказал ей, что вот уже несколько дней как моча у него идет красная. Хотел было пожаловаться врачу, но потом раздумал из опасения, что придется выслушать какой-нибудь неприятный диагноз. Потом состоялось общее обсуждение, и все проголосовали за прекращение голодовки – уже через два-три дня моча у меня стала нормальной. Хосе Мари считает, что именно голодовкам он обязан и постоянными запорами, и геморроем, который до сих пор временами его изводит.
Даже долгие месяцы, проведенные в одиночке, не сломили его. По двадцать часов в сутки он проводил в камере. Летом – невыносимая жара, хоть в петлю лезь. Тюремщики орут как бешеные. Время свиданий сокращено до восьми – десяти минут. Да еще эта подлянка с ночными обысками – каждые два часа или когда им в голову взбредет. А между делом колотили в стальную дверь, чтобы он не спал, или внезапно врывались в камеру. Крики: раздевайся, отжимайся. И так далее. Привычные оскорбления. Но даже такими средствами они не смогли переломить мне хребет.