— Это слишком, Прокопий Екимыч! Не могу! Не то чтобы я находил себя шибко партейным, а опять же ради себя не могу.
— Вот и осечка! Так что же ты сможешь?
— Трактор вам для компании можно охлопотать. Мне в кредитном товариществе предлагали его, да я помешкать решил.
— А для какой он надобности нам? По газетам судя, частному капиталу скоро конец придет. Везде. В городе и в деревне.
— Эх, незадача какая, — ругнулся Холяков. — Не миновать мне тюремных решеток. Ведь только начал на ноги определяться, в жизни устраиваться и сразу как в волчью яму упал. Что ж ты, Прокопий Екимыч, неужели в тебе сердца нету? Теперь уж открылся я, и дашь ты мне денег или не дашь, одинаково у тебя в долгу.
— Может, не откажу, — задумчиво молвил Согрин. — Только не сейчас. Посмотрю сначала, Кузьма Саверьяныч, какой от тебя толк получится.
— Да, смотри, смотри, сколь хочешь, — обрадовался Холяков, — но выручи!
— Ты для начала поясни-ко мне, на кого у вас там в партячейке и в сельсовете за пожары и «красный обоз» подозрение кладут? Милиционеры-то до чего докопались? Зачем Антропов сегодня был?
— Ни до чего! С чем приехали, с тем и уехали. В партячейке подозревали тебя, Евтея Лукича и Саломатова. Поспрошали кое-кого. Теперь думают, кто-то из соседних деревень занялся разбоем. Может, шайка такая в районе сорганизовалась. Антропов-то и рассказывал сегодня: везде по деревням неспокойно.
— Доведут народ…
— А ты поверь, Прокопий Екимыч, нам тоже осточертело! Гоняют и гоняют за всякое место! Что ни делай, как ни старайся, одинаково не в масть.
— На то ты партейный!
— Я и не жалуюсь. Но вообще… Сколько можно одну песню петь: хлеб, хлеб!
— Но-но, ты меня на этом не лови, Кузьма Саверьяныч! — предупреждающе поднял палец Согрин. — В оппозицию, что ли, подался?
— На хрена мне та оппозиция! — сплюнул Холяков. — Поди-ко, я в ней разбираюся. Так, промежду прочим, вырвалось с языка. Кабы не такая наша политика, то я к тебе не пошел бы тайком…
Пообещал Согрин «выручить», а проводив Холякова, тревожно подумал: «Так ли? Правду ли баят? На крючок не берет ли? А впрочем, может, и правда. Находится ведь при казенных деньгах, непривычен их в ладонь зажимать. Не он первый, не он последний в растрату влезает. Дал бы бог! Нужно мне «длинное ухо», ох, как нужно!»
Посреди недели выдался пасмурный день, набухшие снегом тучи обложили небо, пронзительный ветер утих, и Малый Брод завяз в тишине и дреме.
В такой день и работа казалась безрадостной, как у коня на приводе: ходи и ходи по кругу, не поднимая глаз.
А на вечер Гурлев назначил беседу.
— Хочу, слышь, Федор, друг перед другом запросто потолковать о нашей жизни. Вроде бы, как птицы перед дальним полетом свои перья почистим, — предупредил он еще накануне. — Думал я сам про себя. Волей-неволей, приходится мне здеся командовать: ты беги туда, ты сюда! Но, может, я где-то зарвался? Чего надо видеть перестал? А ведь жить и робить надо дальше. И как бы снова беды не случилось, навострить надо внимание. Так пусть-ко партейцы мою и свою задачу обсудят. Без жалости, без скидок на должность. Вот я весь перед вами, с душой и телом, но одного хочу: что есть, то есть — коли в глаза! Мне Антропов говаривал: дескать, ты, Павел Иваныч, обидчив шибко! Верно, я обидчив, только опять же не за правду, а когда на мою честь посыкаются. Нет во мне страху, если я виноват. Именно ведь я, самый первый, обязан ответить за все, что у нас тут случилось…
Это был новый поворот в его самосознании, скорей всего, голос совести или же внутреннего страдания от недовольства самим собой, когда вдруг обнаруживается, что можно было бы сделать больше и лучше, а не сделано, где-то допущен просчет, что-то по недогляду испорчено.
Лицо у него было усталое, очевидно, он плохо спал прошедшую ночь. Лоб прорезан морщиной. Легкий след морщинок за сгибом бровей. Складка у рта. Взглянув сейчас на него, никто бы не поверил, что ему исполнилось всего лишь двадцать девять лет.
— Трудно что-то мне, Федор, — признался он, помолчав. — Будто у стены встал, уперся в нее лбом и дальше двинуться не могу. Экую задачу нам какой-то вражина поставил! Осенью, когда суслоны горели, я еще про себя, в мыслях-то, на парней-хулиганов грешил. Им ведь хоть окошки у вдовых баб разбивать, хоть пакостить в огородах, хоть горящую цигарку в солому сунуть — разницы нету, лишь бы потешиться. Надо бы мне еще в ту пору заострить внимание партейцев, призвать все трудящее население к бдительности, пошерстить кое-кого из кулачества, а я того не достиг. Недотюкал умом-то. Но теперь уж ясно: не парни шалят, а наш классовый враг. Но кто же он? Как его в лицо повидать? Как же то место сыскать, где он хоронится? Антропов, конечно, хорошо посоветовал — добираться до сути каждого жителя. А ежели он, тот житель, как на замок закрыт? С коей стороны к нему подступиться? Не спорю и против того, что к беднейшему мужику надо больше придвинуться, сознание ему расшевелить и возвысить. Однако сознание того мужика — не амбар, что открыл бы и положил туда, чего следует.