— И теперь служба, — положив сжатый кулак на стол, резко произнес Согрин. — Не свою волю сполняешь!
— Заарканил ты меня намертво, Прокопий Екимыч! — безнадежно сказал Барышев. — Не кончится это добром. Кабы знал, как ты станешь мной помыкать, не отозвался бы тебе, а явился бы сюда один, тайно, с бабой бы своей рассчитался…
— Как же рассчитался бы, коли убивать забоялся?
— Баба — не человек!
— А полюбовника ее, значит, чужими руками хотел прикончить?
Согрин погрозил пальцем, надвинулся на Барышева:
— Не блажи, Павел Афанасьевич! Не старайся обвести меня! На себя-то ты супротив Ульянина полюбовника не понадеялся, не с твоим здоровьем в засадах сидеть, так подослал Евтея Лукича. Допустим, пристрелил бы Евтей Гурлева, а ты по готовой дорожке-то спалил бы свой бывший дом вместе с Ульяной и тогда дал бы деру отсюда… И остался бы я в дурачках. Тратился на тебя, оберегал, надеялся, а взамен получил бы кукиш. Не-ет, нет, Павел Афанасьич! Ты сначала мою волю исполни, потом уж я тебя и до Гурлева допущу. А еще на что-нибудь своевольно пустишься — на дне озера рыбок покормишь!
— Дьявол ты, Прокопий Екимыч, — вздрогнул Барышев.
— Больше разговору на этот счет у меня с тобой, Павел Афанасьич, не будет! И не вздумай в милицию с повинной отправиться. Никто тебе снисхождения не сделает. А меня в свои дела не запутаешь! Ни свидетелей у тебя супротив меня нету, ни бумажек, ни других доказательств. Я за собой следы не оставляю. Мне надобно долго жить, и нету смысла где-то по пустякам завалиться! Тебе же, Павел Афанасьич, есть резон меня слушать. Уже многое я доверил тебе. Исполнишь мою волю, тогда ступай на все четыре стороны, я и денег дам на поддержку.
— Ну, приказывай! — смирился Барышев. — Опять жечь? Или убивать?
— Еще успею, скажу, что придется делать. Имей терпение. И не сумлевайся! Я не допущу, чтобы ты попался. Обрез-то, который тебе Евтей Лукич дал, цел ли?
— Патронов осталось мало.
— Получишь! Не сегодня, так завтра надо тебе из Калмацкого уходить. Поближе к Малому Броду. Милиция-то по всем селам шарит. Могут здесь на тебя натакаться. Ну, и вообще быть в Калмацком уже несподручно: чуть чего понадобится тебе передать, это всякий раз гнать приходится нарочито. Далеконько все ж! Да и тебе пешочком-то по сугробам двадцать верст, да ночью не ахти как ловко мотаться. Отсюда ты доберешься до мельницы, к Петру Евдокеичу, а тот вместе с Евтеем Лукичом подыщет надежное место. Только обо мне Чернову-то ни слова не сказывай.
— С мельницы тоже не ближний путь, — сказал Барышев.
— Тебя там не оставят. А свое-то поле у Чайного озерка помнишь?
— Наверно, с завязанными глазами найду.
— Это тебе про запас. Чуть неудача, ступай туда. В твоей загородке Гурлев избушку построил, сам-то зимой в ней не бывает. И никто из посторонних туда не полезет, на зиму глядя. Ни одной живой душе в ум не падет, что Гурлев кого-то скрывает у себя. Я завтра же завезу туда, в избушку, весь необходимый припас.
Зинаида Герасимовна внесла из сенцев вскипевший самовар, накрыла стол. Барышев к еде не притронулся. Перемогая отвращение к его пропотевшей одежде и чахоточному покашливанию, Согрин, выпив чаю без удовольствия, вылез из-за стола и начал собираться снова в дорогу.
— Как полагаешь, Павел Афанасьич, если я тебя еще с одним человеком сведу?
— Надежный?
— До конца не проверен. Но нам нужный. Партеец.
— Как его фамилия?
— Впрочем, обождем пока! — решил Согрин. — Торопиться некуда. Надо еще подумать…
От Калмацкого до Малого Брода время прошло совсем незаметно. Доволен остался Согрин, удалась поездка, все задуманное теперь настроено и налажено. Остается лишь выждать до срока. Но вдруг захотелось еще и потешиться, заставить Гурлева перед гибелью пострадать, испытать перед народом позор. С этой целью прямо с пути заехал к Егору Горбунову, постучал кнутовищем в окошко, велел выйти на улицу.
— Слышь, Егор! Бают, Павел Барышев домой возвернулся. Не встречал ты его?
— Осподи прости! — всполошился Егор. — Это как же выходит: у бабы два мужика!
— Так видел ты его или нет?
— Вроде бы не видел, Прокопий Екимыч!
— Может, зря слух! Ты сделай милость, Ульяну все же спроси. Найди заделье! Так, мол, и так, кто-то, мол, встречал Барышева в городе, он домой посулился. Пусть заране Гурлева предупредит. Уходить ведь придется ему из чужого двора. Да меня не впутывай… Свалишь слух на меня, больше в мой двор не кажись!
— Слушаюсь, Прокопий Екимыч!
— То-то же! Я ведь худа никому не желаю…
Лида Васильева писала часто, но письма всегда были короткими, пустыми, неинтересными. Жаловалась на скуку, на усталость и ни разу не спросила ни о его настроении, ни о работе.