Под завыванье ветра думалось как-то хорошо — ровно и спокойно. Одни мысли уходили, другие приходили. И только когда он оступался и проваливался в снег, мысли тоже спотыкались, наскакивали одна на другую и вмиг разлетались, как сон, и он уже не мог вспомнить, о чем думал минуту назад.
Вспомнил доктора, усмехнулся. Парадокс, придумает же: почему колхозник землю разлюбил? Антипыча ему в собеседники — тот бы рассказал почему. Недале, как сегодня, по пути в больницу, всю дорогу философствовал старик, вразумлял. «Ты, говорит, Митрий Михалыч, человек молодой, а председатель и совсем, можно сказать, титяшной, сосунок, стал быть, в этом деле. Ты вникай, почему народ разозленный. Он не противу тебя, нет, он вообще недовольный. А ты что? Не ты первый, не ты последний. Ты у нас восемнадцатый. Тебя и зовут «Людовик восемнадцатый, Спортсмен». Это у французов всех императоров звали Людовиками, и много их там было, как у нас председателей. А «Спортсмен» потому, что ты молодой и приехал к нам в рубахе спортсменской. Ты не обижайся: заслужишь — другое звание дадут! Ну вот, значит… О чем это я? Да… Перебыло вашего брата у нас восемнадцать человек, а дела какие? Вот то-то и оно! Приедет и начинает учить. А чему учит — сам не знает. Один был, сняли. За что, как думаешь? Не внедрял новое. А хлебушек в том году уродил не очень, соломка вот так-то от земли, и уж перестаивать начал. Решил он убрать его напрямую. И-и, что тут было! А почему? Да потому, что в тот момент как раз новое открыли — раздельно убирать. По партейной линии выговор, с работы сняли, готово дело. А что такое раздельно? Мужик тыщу лет убирал только раздельно. А я так понимаю: раз появились машины, стало быть, надо и убирать, как показывает природа: где раздельно, а где и… Ладно. Прислали нового, а вслед за ним опять открытие: торфоперегнойные горшочки. Разговор идет вовсю! Прямо вот так: будут горшочки — будет и достаток. Весь колхоз цельную зиму делал горшочки: и те руками лепили, и те формочками штамповали, и те с завода привезли автомат, крутится — только успевай снимать продукцию. Сколько дерьма, прости господи, в ту зиму извели — и не счесть. Думали: ну вот теперь-то заживем! Пришла весна, а те-то горшочки растаяли и расползлись. Из чего сотворились, в то и превратились. И никому не нужны. И председателю до них дела нет: посевная началась. А бабы привели председателя на главный склад, где лежали горшочки, да носом натурально его и пихнули в кучу. Жалко им стало трудов своих: зимой голыми руками лепили — не шутка. Обиделся председатель, сбежал. Э-эх!.. Рассказывать о всех — дорога короткая. И все учут. Как доить тоже учили. Давай два раза дои и никак иначе. А мужик и сам знает: когда два раза доить, а когда — три. Нету-нету, отступились: доите как знаете. И, опять же, не как знаете, а в два ведра. Во как! Признали — последнее молоко жирнее. Доют в два ведра, а потом сливают в один бидон. Смех! Ну, еще чему учили? Были у нас луга, травы — не хватало кормов. Изничтожили все, «королева» пришла. Опять кормов нет. Ну? Или вот еще. Привезли каруселю, а до дела не довели, ржавеет железо. И все учут, учут. А ты чему учить собираешься, что-то ты долго своих планов не высказываешь? Может, научишь, как хлеб с салом едят? Эхе-хе-хе… Не серчай, а вникай, отчего народ колючий стал: надоело дерганье. Ты парень сурьезный, у тебя может получиться. Ты никого под суд не упек, все внушаешь, это хорошо. Народ начинает к тебе поворачиваться…»
«Что-то я этого не заметил, — возразил только теперь Калугин ядовитому Антипычу. — Хлеб не взяли? Знали, наверное: незаконное придется возвращать. Они не только не поворачиваются, а ненавидят меня как своего врага, смотрят как на чужого, как на пришельца…»
Это особенно угнетало Калугина — не нашел он подхода к людям, не с того, наверное, начал. А с чего надо было начинать — никто ведь не подсказал? А может, и мутят народ всего пять-десять человек из бывших? Такие как Федотов, Левушкин, Хмырев — какая им радость от его прихода: поснимал с должностей. Да и не снимать нельзя было.
Помнится, в первый же день после избрания пошел Калугин осматривать хозяйство. Полуразвалившиеся сараи вместо ферм и везде завы, замы. Даже в курятнике с разодранной крышей числился заведующий. Подошел Калугин к этой «ферме», увидел: несколько кур бродят, в пыли купаются. Хотел заглянуть вовнутрь, не успел: выбежал навстречу петух, загородил дорогу. Растопырив крылья и изогнув шею, он смотрел на нового председателя красным сердитым глазом, готовый в любую минуту броситься в атаку. Петух старый — это было видно по черному крючковатому, как у беркута, клюву и по «шпорам» — огромным, похожим на волчьи клыки. Калугин невольно отступил перед грозной птицей. Из-за угла появился мужчина — широколицый и с глазами, налитыми кровью, как у петуха: то ли спал, то ли пьяный. Калугин спросил у него, что это за сарай. Тот посмотрел на хилое сооружение, словно только теперь увидел, медленно сказал: