— Да я ничего…
— Еще б и ты загордился да позабыл, из какого дерьма вырос.
— Ну, крестная!..
— Ульяна, да ты никак уже выпила? — отозвалась из кухни мать.
— А чего ж не выпить! У тебя радость, и у меня радость: он мой крестник. Сынка, дай я тебя поцелую. — Она вытерла передником рот, поцеловала Гурина и почему-то прослезилась. — Не суди нас, сынка. — И тут же снова засмеялась, стала рассказывать громко, разухабисто: — Полезла это, значит, я в погреб — в графин налить самогону, ну и попробовала — не прокис ли. Приложилась, да не сразу оторвалась. А что? Свое, не краденое.
К обеду собралось большое застолье — тетки, дядья, двоюродные. Торжественно, как на празднество, пришли Неботовы. Она — в новенькой блузке и белом платочке шалашиком, он — в чистой рубахе, застегнутой на все пуговицы, и в ярких, с зубчатыми рантами туфлях. Как и вчера, Неботов поставил на центр стола поллитровку и, заправив под пиджак выбившийся острый угол воротничка, который тут же снова выбился наружу, сказал, как бы оправдываясь:
— Все ж таки магазинная чище.
Все пили самогон и только Гурину наливали водки из неботовской бутылки. Он пробовал протестовать, но все сказали, что они привыкли к самогонке, а ему, наверное, привычнее водка — так что тут ничего такого нет: каждый пьет, что ему нравится. После второй стопки захмелевшие гости загомонили, а крестная пыталась запеть, но ее никто не поддержал. Гурин смотрел на дядю своего, Ивана Михайловича, — высокого сухопарого мужика с большим горбатым носом — и, вспомнив что-то, улыбнулся.
— Крестная, а вы с дядей Иваном сегодня не будете представление устраивать?
— Э-э, вспомнил! — махнула Ульяна рукой энергично. — Я уж и бороду свою давно кудась выбросила. Прошло времечко, — с грустью сказала она.
— Жаль… Здорово получалось у вас.
Ему живо припомнилась завершающая сценка всех вот таких застолий. Длиннющий Иван Михайлович переодевался в женскую одежду, повязывал платок и, сделав каменное лицо, мигом преображался в эдакую здоровенную бабу-дылду. Рядом с бабой гоношился маленький, шустренький старичок — крестная. Седая бородка, шапка-капелюха, штаны — все это делало ее совершенно неузнаваемой. Старичок старался всячески расшевелить свою супругу, но та стояла неподвижно, как скала. И тогда он начинал рассказывать грустную и смешную историю своей женитьбы:
В конце поэмы мораль — не женитесь опрометчиво, «смотрите, что берете».
После декламации шла импровизация, в которой участвовали все. Кто что ни придумает — все принималось. Неизменным был лишь финал — сцена с поцелуем. Под крики «горько!» маленький старичок безуспешно пытался поцеловать свою длиннющую супругу. При этом он изобретал разные способы, пока жена не брала его под мышки и не ставила на табуретку. Но тут супруга вдруг делала вид, что стесняется, вытягивала шею, и старичок, даже стоя на табуретке, не мог дотянуться до губ. Тогда он прыгал ей на грудь, обвивал руками шею, и впившись в ее губы, сучил, довольный, ногами.
Мужики при этом выкрикивали озорные шутки, женщины валились друг на дружку, смеялись до слез, дети прыгали и визжали от удовольствия…
— Жаль, — повторил Гурин. — А может, изобразили б, дядя Ваня?
— Да ну, что ты, — отозвался тот, смущаясь. — У меня вон уже внуки какие, засмеют деда.
— Не выдумывай, — заступилась за мужа тетя Груня. — Ишо опишешь в газете — опозоришь на всю селенную моего муженька.
Трезвее и рассудительнее всех за столом, как всегда, был Неботов. Он то и дело останавливал разговоры и направлял их в желаемое русло:
— Да ну, завели — опять за завод, за коров, за участки. Надоело. Давайте лучче послухаем Кузьмича, — и он заинтересованно подвигался к Гурину. — Расскажи, Кузьмич, о своей работе. Интересная она у тебя — ездишь везде. Много небось повидал городов, деревень?
— Повидал, — соглашался Гурин и пояснял с сожалением в голосе: — Раньше ездил, сейчас реже стал: к столу прикован — отделом заведую. Но езжу, приходится.
— Ну и как там люди живут? Тоже, как мы, — чертуются с коровами, с кормом? Или, можа, трошки лучче?