Выбрать главу

Это было давно. Теперь, когда я вспоминаю о то время, то понимаю, что я был пионером первой пятилетки, комсомольцем второй пятилетки, коммунистом — с начала Великой Отечественной войны…

Но до того как мне повязали кумачовый галстук, я ещё был октябрёнком. Хорошо помню малиновую суконную звёздочку. Её приколола к моей курточке вожатая — шестиклассница с тонкими косичками, казавшаяся мне необычайно взрослой. Я ходил счастливый и всё время проверял рукой: на месте ли моя звёздочка.

С этой звёздочкой в мою жизнь вошли новые, неведомые до того понятия. Я узнал, что существуют красные и белые (мы — красные), рабочие и буржуи (мы — рабочие), что есть Ленин (дедушка Ленин). Ленин умер, но все вокруг говорили: Ленин жив. И мы любили его живого. Недавно научившиеся читать, мы читали: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Мы не знали, кто это такие — пролетарии. Мы объясняли это слово по-своему: пролетарии — это красные. Мы учили наизусть слова партийного гимна:

Это есть наш последний И решительный бой…

И каждый из нас, носящих на груди большую суконную звёздочку, считал, что непременно будет участвовать в этом последнем, решительном бою. Мы мечтали о работе на Днепрогэсе, о службе на границе, в авиации… Вся жизнь страны, как в фокусе, сходилась в этой звёздочке. Я трогал её, большую и шершавую, рукой и говорил:

— Я — октябрёнок!

Я очень гордился тем, что октябрёнок. Я мечтал стать пионером. Мечтал нетерпеливо и горячо. Помню, с какой завистью смотрел я на старших ребят, носивших кумачовые галстуки. Я был убеждён, что пионеры — сильный, самостоятельный народ, готовый остановить поезд, чтобы предотвратить беду, задержать на границе нарушителя. Пионерам доверяют гораздо больше, чем нам, октябрятам. Их ближе допускают к тому большому делу, имя которого — революция.

И вот настал долгожданный день — сегодня меня принимают в пионеры. Правильнее было бы сказать — нас. Принимали сразу человек двадцать. Я ждал наступления этого дня с волнением и страхом. Мне всё казалось, что может случиться что-то такое, из-за чего меня не примут в пионеры. Я вспомнил все свои прегрешения, все свои «неуды» — так в наше время именовались двойки. На всех уроках я повторял слова торжественного обещания, потому что, думал я, если я забуду хоть одно слово пионерской присяги, меня не примут в пионеры.

И вот я стою на сцене. Актовый зал погружён в темноту, а сцена освещена. И мне кажется, что все прожекторы мира направлены на меня, светят мне в глаза и весь я так высвечен, что видны все мои мысли и нет у меня ни одной тайны. Я ничего не слышу — так сильно стучит сердце.

Вожатая тихо говорит:

— Три-четыре!

— Я… юный… пионер… Советского… Союза…

Двадцать голосов произносят эти слова, как один.

А кажется, что не двадцать, а мой один голос так окреп, набрался такой силы, что звучит громко на весь зал:

— Перед лицом… своих… товарищей… торжественно обещаю…

Эти несколько мгновений длились бесконечно долго. Двадцать мальчишек и девчонок, стоящих на сцене, почувствовали какую-то новую общность.

Цену этой общности мы узнаем позже, спустя восемь лет, когда на каждом из нас будет военная, выгоревшая от солнца гимнастёрка, а плечо будет оттягивать винтовка. Может быть, именно эта братская общность помогла нам выстоять, разгромить фашизм, освободить Родину. Но тогда эта общность зарождалась, проклёвывалась, как робкая зелёная травка.

Торжественное обещание прозвучало и замерло. Вожатая подошла ко мне, и я почувствовал, как мою шею приятно холодит свежий кумач, и впервые вдохнул в себя этот радостный запах, похожий на запах цветка. Я вдохнул этот запах, и он остался во мне навечно. И сейчас я ощущаю его.

Какой интересный, волнующий и тревожный мир вошёл в мою жизнь вместе со званием «пионер»!

В Америке полиция схватила юного борца за свободу Гарри Айзмана. На страницах пионерских газет появился лозунг: «Свободу Гарри Айзману». Гарри Айзман стал моим другом. Я готов был ради него пересечь океан и идти на штурм тюрьмы, где томился Гарри. У меня на груди был значок: сквозь тюремную решётку пробивается рука с красным платком. «Это Гарри машет мне из своей камеры», — думал я. И ещё сильней любил Гарри. И моё сердце отстукивало: «Свободу Гарри Айзману!»