— Майор Згоев, отправьте в штаб фронта. Ну, лейтенант, иди рисуй шестую звездочку на своем Яшке.
— Неужели слышали? И когда это я передатчик включил? Да, а как насчет ведомого?
— Ведомого я тебе пришлю.
Скородумов просится.
— Ленька? Пришел? И Рокотов?
— Рокотов успел только привет Летучему Мышонку передать. Умер от ран.
— Раньше почему не сказали?
Четушкин скучал по Скородумову, считал его погибшим, а узнал, что живой — заскучал еще больше. Даже просыпался, когда кто-нибудь из летчиков выходил ночью на улицу.
А встретил все-таки Ленька его. Скородумов стоял на крыльце дома, расставив ноги, уперев руки в бока и чуточку наклонив к плечу рыжую голову. Все такой же. И глаза в крапинку вот-вот засмеются вслух.
— Ну, я дождусь сегодня тебя или нет?
— Леня!
— Чур, без слез радости и поцелуев.
— Да подь ты, — Иван и вправду крепится. — Пойдем, теперь я покажу свои анналы.
— Скорее уж и намеки. Здорово, что ли.
— Что ли привет. Прошу, — Четушкин распахнул дверь.
Комната чистая и просторная. На окнах шторки.
— Прямо девичья светелка. Может, предложишь раздеться? У-у, а орденов-то на тебе… И все хорошие.
— Какие дают. А сапоги твои я не ношу. Берег.
— Носи, еще сошью. Где ты долго был?
— Награду получал. За аса. Вот где ты долго был?
— Ого-о. Ночи не хватит рассказывать.
— А у меня на Яшке «За капитана Скородумова!» Закрасить?
— Конечно.
Они опять, как тогда в Новгородчине, уснули на одной койке. И опять стали их звать сведенышами.
Дивизия в полном составе шла над Германией. Днем. В сопровождении истребителей майора Згоева.
— Первый, я пятый. Вижу противника. Угол двести шестьдесят градусов.
— Я первый, слышу. Внимание… Пятый, сэдмой, дэвятый — атака. Двацатый — атака. Та-ак.
— Шестой, шестой. Леня, спокойно. Петух попался. Гонись, гонись. Ну хватит. Леня, руби. А говорил: не сумею. — Четушкин качнул самолет с крыла на крыло. — Дым, как из паровоза.
— Пятый, я первый. Не дай взлетет! Пад сэбя смотри!
Внизу, на маленькой площадке, которую в горячке не сразу и заметили, готовилось подкрепление.
— Шестой, помоги восьмому.
Иван спикировал и, выходя из пике, ударил вдоль хребта рулящий самолет. Из второго клубком выкатился летчик и заметался, не зная, куда бежать. Четушкин развернулся и поджег второго.
Згоев строил полк. Можно было возвращаться.
Четушкин полулежал на плоскости скородумовского истребителя и щурился от снега и солнца. Скородумов сидел на корточках и примерял к фюзеляжу под кабиной пятиугольный трафарет.
— Посмотри, не косо?
— Чу-уточку разверни. О, хорош. Малюй.
— А ты уже намалевал свои? — остановился около друзей майор.
— Какие?
— Какие на земле сжег.
— Это не считается. Подумаешь, медведя в клетке убил. Ты с ним в берлоге справься.
— Чудак. К Герою можно будэт.
— Нечестно, товарищ майор. А на Героя я еще собью.
— Галава. — И ни Четушкин, ни Скородумов не поняли, осуждает или одобряет Згоев. — Мэдвэд в клетке. Галава.
Сбивать больше не довелось Ивану. С простреленным запястьем правой руки после очередного боя Четушкина увезли в полевой госпиталь.
И вернулся Иван Прохорович только восьмого мая.
— Здравия желаю, товарищ подполковник! Поздравляю.
Згоев торопливо надел гимнастерку с начищенными до жара пуговицами, расправил одеяло на кровати.
— Извините, что я к вам прямо на квартиру.
— Харашо, харашо. Кстати ты приехал. Садись. Завтра праздник Победы. Знаешь? Панесешь знамя полка. Как лучший летчик.
— Я больше не летчик. Вообще не военный. Вот, — Четушкин достал из левого кармана гимнастерки бланк и подал подполковнику.
— Лейтенант Четушкин Иван Прохорович к дальнейшей службе в рядах Советской Армии непригоден. Кто это написал?
— Врачебная комиссия. Попрощаться заехал с полком.
— Ф-фу, камиссия. Панимает твоя камиссия. Еще как летать будэшь.
Иван покачал отрицательно головой и спрятал медицинское заключение в кармашек под пятью орденами Боевого Красного Знамени.
— Савсем не действует? — кивнул на руку Згоев.
— По столбам можно потом, может, лазить, сказали.
— Ничего. Пойдешь ассистентом при знаменосце.
Война когда уж кончилась, а в части старослужащие рассказывали молодому пополнению о летчике лейтенанте Четушкине, будто он только вчера комиссовался. Рассказывали с любовью и, может быть, кое-что с привиранием, но над этим никто не задумывался, и услышанное запоминалось, как легенда.