Военкомат кишмя кишел. Такого скопа район никогда не видел. Даже по праздникам. Великие беды многолюдней. Забита привоенкоматекая площадь с позабытой трибункой, запружена главная улица, по которой дальше военкомата никто и не ехал: все дороги вели сюда, на войну. С бабьим криком, детскими всхлипами, с балалайками, гармошками, с горем. И все равно с песнями. Пели «Если завтра война», пели «Прощай, любимый город». Подвыпившие пели «Калинку» с картинками. Шли пешком, ехали на подводах, торопились в кузовах автомашин. Не дожидаясь повесток. Люди прибывали и прибывали.
Пузатая коровенка с загнутыми кверху концами копыт, будто копыта были очень великой обувью для нее, волокла самодельные дрожки. На дрожках в свежем сене четверо ребятишек. И все четверо кажутся одногодками. Маленькие, белокудрые. Как одуванчики. По бокам повозки идут он и она. Он хмурится, она плачет. Молчком. Просто катятся и катятся по заморщиненным щекам круглые слезы.
— Чего размокроглазилась-то? Хоронишь?
— Так не к куме же едешь, Васенька, на войну.
— Не на первую. На четвертую, считай.
— Четвертую, Васенька. Самую долгую, наверно. Соскучусь я.
— Не соскучишься. Веселья вон полный воз оставлю. Считай, перед каждой войной по штуке.
— По штуке, Васенька. Тяжело мне будет с этакой оравой.
— Сядешь вместо меня на комбайн.
— Тебе, может, еще и повестку не пошлют.
Он промолчал, только сильнее нахмурился и потянул за вожжу:
— Давай-ка к сторонке, милая.
Коровка послушно повернула, сильно прогнув спину, перетащила дрожки через пологий кювет и, вздохнув, встала, как окаменела. Лишь черные веерочки ресниц устало отгоняли от глаз надоедливых мух.
— Ну, я пойду покажусь.
— Пойди, Васенька.
Комиссии работали. Копаться некогда. Руки-ноги есть — следующий. Следующий, следующий, следующий. Чуть подольше задерживали отбираемых в специальные рода войск.
Терапевт, потный, тучный, долго охаживал разнагишанного Четушкина. Упрет трубку под лопатку, навалится, — у Ваньки поджилки мозжат, — послушает, послушает, разогнется, стиснет кончиками пятерни стриженую макушку, крутнет, как вареное яйцо, костоватую грудь прозванивает. Напоследок чирикнул казанками по ребрам:
— Один ажур.
— Чего? — не понял призывник.
— Почему худой?
— А-а, х-хэ. По столбам легче лазить.
— Куришь?
Четушкин поморщился.
— Пьешь? Фамилия у тебя…
— Курица не мочится, и та пьет.
Врач хохотнул, подошел к председателю комиссии за аккуратным столиком; на столике стопились карточки медицинского осмотра, разложенные по номерам команд.
— Куда мы его? В пехоту?
— По документам, видишь ли, у парня летная школа с отличием. Внутри-то что?
— Что: внутри. Ты посмотри, какой он снаружи. — Да, фигура.
— Вот я и говорю. Рискованно, Вячеслав Викторович, такого шкета на самолет рекомендовать. И сердчишко его мне не очень нравится.
— Ладно, пока отложи карточку. Потом решим.
Длиннущий состав, казалось, разгородил белый свет пополам. И на обеих половинах горе. Провожающие и провожаемые старались не смотреть на коричневые вагоны с квадратными ртами раскрытых до отказа дверей, на зеленый глаз светофора, на черную болванку паровоза, развязно, со смаком поплевывающего в небо. Ему безразлично, кого и куда везти, кого и с кем разлучать. Ему лишь бы показали жестяный кругляшок на палочке. Протяжный свисток, сутолока, последние поцелуи. Иван осторожно разнял материнские руки:
— Ну все, мама. Паровоз посадку прогудел уже.
— Души-то у него нет, один пар, — мать хотела сдержаться, не заплакать. Не сдержалась.
— Ну не надо, мама. Успокойся. Ничего со мной не случится. Я на земле-то маленький, да поднимусь еще под облака, вовсе не скоро попадут.
— Трудно расставаться, сынок.
— Всем трудно. Ему вон, думаешь, легко?
Он, в простиранной армейской гимнастерке без петлиц, посадил полукругом на каждую руку по два ребятенка, спрятал в них лицо и вздрагивает плечами. Она держит его мешок и удивляется впервые увиденным слезам мужа. Потом ей стало жутко, и женщина закричала, как под ножом:
— Васенька-а-а-а!
— Па-а вагона-ам! Жива!
Эшелон трогался.
Скрылась из виду станция, и мало-помалу приотпустило мужские сердца. Вагон одомашнивался, заселялись двухъярусные нары. Четушкин, все еще сидящий у дверей, неожиданно отметил, что поезд идет не на запад, а на восток почему-то и что ему не попалось ни одного знакомого, с кем он учился в школе ГВФ. Иван, замирая от догадки, кинулся к сопровождающему в форме кавалерийского лейтенанта.