Чего-то я недопонимал, но ощущение бездны, разверзшейся под ногами, ни с чем не спутаешь.
Так получилось, что первой книгой, вплотную поставившей меня перед вопросами, на которые ответов нет или есть, но крайне нежелательные, оказался «Разгром», а, вслед за ним, через три года «Идиот» – сочинения совсем уж разновеликие, но мучился я этой главой «Страда» очень долго, и даже сейчас мне это вовсе не смешно.
Мне, честно говоря, было несколько не по себе и оттого, что я сочувствовал Маше Мироновой и Гриневу, а Пугачев мне совсем не нравился, а уж Швабрин, перебежавший к восставшим, и того пуще.
Я понимал, что должен быть всегда против царей, королей и других угнетателей народа и их прихвостней, но – сердцу не прикажешь, да и запутался я основательно.
Неспроста Пушкин поместил перед своим сочинением слова «Береги честь смолоду»…
Гринев остался верен присяге, его полюбила замечательная девушка, Маша Миронова, а приятели Пугачева – все были сплошь бандиты, да и он сам – горазд лишь кровь лить попусту.
Вообще, занимала меня «Капитанская дочка» чрезвычайно.
Я догадывался, что это другая, совсем другая словесность, нежели, скажем, любимый мной Гайдар.
И тулупчик заячий не шел из головы, и проигрыш Петруши на бильярде – как ловко все это было сшито.
Меня озадачивала неразрешимость жизненных коллизий и пугала очевидная случайность главных в жизни встреч и разлук, поворотов судьбы.
И совсем уж дикие вопросы приходили в голову: а где я, собственно был до зачатия, и куда я уйду, когда умру.
Невыносимо было думать, что я могу умереть, прежде чем прочитаю самые главные книги – и Мопассан и «Декамерон» здесь были ни при чем, с этими я как раз успею познакомиться.
Теперь я спокоен – судьба дала мне шанс прочитать почти все главные книги моей жизни, что же, значит я жил не зря.
«Идиот» я начал читать осенью 57-го года.
Я пошел в седьмой класс, а семилеткой исчерпывалось образование многих моих сверстников.
Я чувствовал, что детство и отрочество заканчиваются, и меня ждет иная, мучительная и радостная пора.
Ни одна книга за всю мою жизнь не доставляла мне столько страданий, как роман Ф. Достоевского об идеальном человеке.
Не в силах терпеть пытки, не в силах справиться с отчаянием от нелепых и непрактичных поступков князя Мышкина, страдая приступами ненависти к Федору Михайловичу, к себе, к Епанчиным и уж, конечно, к Настасье Филипповне, я с остервенением швырял книгу в угол. И клялся никогда больше не брать её в руки и забыть всё, что придумал мучитель Достоевский, но через четверть часа она опять жгла мне ладони и выворачивала наизнанку.
Как я хотел ему счастья, несуразному Льву Николаевичу, но уже после того, как Ганя грохнулся в обморок, так и не протянув руки к сгорающим ста тысячам, я догадался, что ничем, кроме ужаса, эта история кончиться не может.
Я примерял всех героев на себя: нет, я, конечно, не Лев Николаевич, не Ганя, не Парфен Рогожин.
По возрасту мне более всего подходил Коля Иволгин, и мне он нравился, но казался, представьте себе, наивным.
Это, несомненно, объяснялось тем, что я жил уже после того, как свершились такие злодеяния и такое растление миллионов людей, о которых и помыслить не могли герои русской классики в девятнадцатом веке, разве что Родион Раскольников в своих пророческих снах.
Вот с вами что происходило, когда вы читали, как лошадь секут по глазам?
Да, после этого жить нельзя, как нельзя жить и после «Скучной истории» – нечем и незачем, как нельзя жить после Блока и после слов другого поэта:
Но я говорил себе: «Иди и смотри! Ты – совопросник века сего, и, если даже ты остался один такой, ты должен идти и смотреть, открывать том за томом и исследовать человека – это твоя участь.
Потом я заметил, что мне все герои ХIХ столетия кажутся простодушными; мне, четырнадцатилетнему, Свидригайлов казался наивным, а вот Порфирий Петрович, напротив, был мой современник, если бы не словоерс.
После «Идиота» я покинул родное пепелище и уже на Ломоносовском запоем, в каком-то бреду, прочитал всего Достоевского – в это время он стал для меня чем-то вроде наркотика.
Из «Преступления и наказания» я выполз искалеченный, изломанный на философской дыбе – я понял, что этот роман – главный нерв и главная болевая точка последнего столетия; спокойнее всего я пережил «Братьев Карамазовых» и «Униженных и оскорбленных».