Получив несколько извращенное удовольствие от «Села Степанчикова», я раньше времени упокоился, и тут на меня обрушились и раздавили «Бесы» в издании «Нивы, так как советская власть этот роман не издавала и изъяла его из обычных библиотек.
Всем сердцем и умом я поверил и понял, что та самая правда, которая абсолютная истина – это то, что пишет проклятый эпилептик, безжалостно разрушающий мою вселенную, мое и без того пошатнувшееся, покосившееся мироздание, мою революцию и мою советскую ойкумену.
Сейчас, когда и пишу эти строки, я время от времени смотрю в окно шестнадцатого этажа: чернеет Тимирязевский лес на дальнем берегу замерзшего пруда, того самого, неподалеку от которого в полуразрушенном гроте был убит студент Шатов (Иванов), где случилось первое кровавое жертвоприношение русской революции.
Через сорок шесть лет Владимир Ленин, духовный наследник Сергея Нечаева, откроет шлюзы, и кровавый потоп уничтожит тысячелетнее государство, и нам никогда уже не оправиться от этой чудовищной катастрофы.
Революция всегда основана на лжи и тайне, подлинные цели революции всегда разительно отличаются от провозглашаемых для простаков. Во главе революции всегда стоят беспощадные фанатики, преступники по природе своей или ставшие таковыми в ходе переворота, или же корыстные пройдохи, которым под лозунгами свободы, равенства и братства удобнее проворачивать свои аферы.
Революция – всегда чума, всегда мор, всегда бессудное насилие, всегда разруха – и французская, и октябрьская, и оранжевая, и та, к которой зовет Москву психопат Сергей Тютюкин, он же Удальцов.
Нынешний пингвин, всё такой же глупый, как и прежде, уже не прячет тело жирное в утесах, он смело рассекает по бульварам, выступая в защиту интересов США по любому поводу.
Потом бегает по посольствам за подачками и инструкциями, и его нимало не заботит, что революция – это движение обездоленных масс, которые никакой симпатии к Соединенным Штатам не питают.
А как именно массы во время судороги бунта обойдутся с глупыми пингвинами, легко представить, тем более что массы уже не раз это проделывали в разные времена и разных странах.
Это – мои нынешние мысли, но выросли они из чтения «Бесов» в далеком 1958 году.
«Дневниками писателя» в издании «Нивы» завершил я чтение Федора Михайловича с тем, чтобы возвращаться к нему вновь и вновь, и меня долго не оставляло ощущение, что я проглотил нечто большее по объему, чем я сам, и оно, поселившись во мне, ворочается, сокрушая ребра и заставляет быстро расти.
Достоевский потребовал Льва Толстого, «Анна Каренина» поразила невозможностью свести концы с концами в мучительно сложной жизни и беспощадной правотой эпиграфа, «Войну и мир» я воспринял как «Илиаду».
Толстой, в свою очередь, указал на Тургенева – не люблю ничего, кроме «Записок охотника» и «Отцов и детей», но я до сих пор плачу над твоей участью, Евгений Васильевич, русская головушка, заплутавшая в трех соснах; и Лескова с его изумительными повестями и трогательными «Соборянами».
Герцен, «Былое и думы» – вселенная мысли, страстей и заблуждений; Салтыков-Щедрин, Глеб Успенский, а каким интересным оказался «Клим Самгин» Максима Горького – вы представить себе не можете.
Особняком в этом ряду стоят две тени милые, два данные судьбой мне ангела во дни былые.
Н. В. Гоголь и М. Ю. Лермонтов.
«Хороши ангелы, – усомнится иной читатель, – один – сумасшедший, другой – мизантроп».
Лермонтовым обязан переболеть каждый читающий подросток.
Многим подросткам, зеленым юношам и девушкам мир кажется враждебным: родители не понимают, что он – больше не ребенок, его мнение в грош не ставят, его мысли, глубокие и оригинальные, взрослым кажутся незрелыми. А его чувства – несерьезной блажью, и это – страшнее всего. И вообще весь мир глядит на него насмешливо и иронически, не спуская малейшей оплошности, а он сам знает, что неловок, лишен светского лоска, наряжен отнюдь не по последней моде. А если к этому добавить, что в «Науке логики» он ни бум-бум, словом, хорошо хоть прыщей нет. Но борода проклятая не хочет расти, да и усы тоже.
А девушки – создания загадочные. Приходят в отчаяние от отвратительной формы носа, и чем больше они этот нос в зеркале рассматривают, тем ужаснее он им кажется. А еще эта застенчивость проклятая, и все-то на тебя пялятся, как будто смотреть больше не на что.
И хочется подростку сказать миру нечто гневное, облитое горечью и злостью, но своих слов у него пока нет, а наболело и накипело.
И тут в руки страдальца попадает томик М. Ю. Лермонтова, и там юноша читает: