Выбрать главу

Вот он – бальзам на душевные раны подростка, а дальше еще интереснее:

Поведать, что мне Бог готовил,Зачем так горько прекословилНадеждам юности моей.

Бога я понимал как псевдоним судьбы, каким именно моим пламенным надеждам он прекословил, я бы затруднился сказать, но я чувствовал, что, безусловно, прекословил, а мир против меня, и всё, написанное Лермонтовым – обо мне.

Моё грядущее в тумане…

Да он просто провидец, этот Михаил Юрьевич, да еще в каком густом тумане.

Зачем не позже иль не ранеМеня природа создала?

Думал я над этим, думал, думал, да ничего не придумал.

Я будущность мою измерилОбширностью души моей.

Да, душа моя широка, тут некоторые считают, что лучше бы её сузить, но я решительно против этого. Беда в том, что о безмерности моей души знают только двое – Лермонтов и я.

С тех пор Михаил Юрьевич стал моим другом, а когда я повзрослел, то увидел и что-то иное, кроме обиды на человечество: «Есть речи, значенье темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно»… Каково! Или: «Наедине с тобою, брат, хотел бы я побыть. На свете мало, говорят, мне остается жить», – это последние, предсмертные слова поэта, обращенные именно ко мне.

А безумец Гоголь, между делом, научил меня эстетическому отношению к тексту и тому, как важен порядок слов.

Согласитесь, что никто не расставляет слова столь причудливо и непредсказуемо, как Николай Гоголь, Андрей Белый и Андрей Платонов.

Но Белый делает это согласно своей теории ритмической прозы, а Гоголь и Платонов совершенно естественно располагаются в своем тексте.

Когда я только начитаю читать: «Марта 25 числа случилось в Петербурге необыкновенно странное происшествие…», – и еще не добравшись до глубокомысленного замечания цирюльника Ивана Яковлевича, в котором явно виден огромный жизненный опыт героя, – «Ибо хлеб – дело печеное, а нос совсем не то», – я начинаю внутренне повизгивать, поскуливать и постанывать и даже похрюкивать, что есть верный признак острейшего удовольствия.

А как вам вот это: «…дверь в столовую хрипела басом, но та, которая была в сенях, издавала какой-то странный дребезжащий звук, так что, вслушиваясь в него, очень ясно, наконец, слышалось: «батюшки, я зябну».

Вот такое чтение и называется «выковыривать изюм певучестей из жизни сладкой сайки».

Разумеется, не вся русская проза напичкана изюмом, хотя при известном навыке, певучести можно наковырять даже из Федора Михайловича, но из двоюродных братьев Успенских или какого-нибудь Клюшникова мне так и не удалось извлечь хоть что-то похожее на изюм.

Так, гурмански, должно читать «Недоросля», «Горе от ума», «Капитанскую дочку», «Историю села Горюхина», словно нарочно для этого написанную; «Фаталиста», почти всего Гоголя.

«Козьму Пруткова», «Запечатленного ангела» и «Воительницу» Н. С. Лескова, многие рассказы А. П. Чехова, так должно читать, за известными исключениями, М. А. Булгакова, И. Э. Бабеля, М. М. Зощенко, Ильфа и Петрова, «Четвертую прозу» Мандельштама, «Фро» и «Джан» Платонова.

Таков мой, далеко не полный список.

Из тома «Идиота» выросло во мне неколебимое убеждение – я должен прочитать всю русскую литературу, от «Повести временных лет» до писателей – современников, иначе я, как человек не состоялся, иначе жизнь пройдет впустую.

Во многом со временем я разуверился, переменились взгляды, изменилось восприятие, но одно всегда оставалось и остается неизменным: русская литература, русский язык и русская история – содержание моей жизни и мне никогда с ними не скучно.

И еще одна книга в конце жизни на родном пепелище перепахала меня, говоря словами Владимира Ильича.

Он-то имел в виду «Что делать» Чернышевского.

Кстати, роман Николая Гавриловича был мне интересен – и новые люди, и разумный эгоизм, одно время я себя числил разумным эгоистом, пока не убедился, что в качестве эгоиста я весьма неразумен и зауряден.

Но это были дела давно минувших лет.

Книга, которая буквально обрушила меня, в ту пору имела скандальную известность.

Это был роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым», книга поистине замечательная, как и второй роман того же автора – «Белые одежды», вышедший ровно через тридцать лет после первого.