Выбрать главу

Многим в левую вложат ключи,

А Модесту Саврасову – в правую.

Денис Новиков

Не брезгуй опытом психушки…

Здесь жизнь от пяток до макушки

свою показывает суть

и в ложь ни волоска не прячет.

Здесь только медицина врет,

а вольный дух её дурачит

и вечность переходит вброд.

Владимир Леви

Вот он лежит у меня в правой руке, этот ключ от вагонного замка, на который запирают все двери в психиатрических больницах.

В правой – не потому, что почитаю себя за величину, равную Модесту Саврасову.

При всем восхищении чьим-либо дарованием или гением Пушкина, никогда не ощущал себя пигмеем – я сам по себе, собой стоял, собой падал; умирал, воскресал, пил мертвую, любил, грешил, страдал и мыслил – все сам собою.

Ни с кем себя не сравнивал (не сравнивай: живущий несравним), никому не завидовал и никогда себя не жалел.

Так что в правой – просто потому что правша.

Ключ тяжелый, самодельный явно с тем расчетом, чтобы и ударить в висок можно было в случае крайней надобности.

Это – дорогой и памятный подарок старшей медсестры алкогольного отделения 15-й психиатрической больницы, статной красавицы, повидавшей в своей жизни пьяниц всех видов, мастей и достоинств.

Никакой особой ее благосклонностью я не пользовался, просто она поняла, что я не сбегу и не запью, да и устала она мне дверь открывать: я много передвигался по больнице, вполне легально, с разрешения завотделения.

– Возьмите, да только никому не показывайте, ни больным, ни медперсоналу.

Когда меня выписали (в срок, без происшествий) – она, протягивая мне больничный, бесстрастно сказала:

– Как не идет это вам…

Я пожал плечами:

– Так ведь никому не идет…

– К вам – особенно. А ключ себе возьмите, боюсь, он вам еще пригодится.

Так что спустя девять лет в больницу имени П. Б. Ганнушкина, прозванного «психиатром эпохи», я пришел со своим ключом.

Осенью 1970 года я работал во Второй школе.

И начал догадываться, что мой образ жизни как раз с жизнью никак не совместим.

Ежедневное количество потребляемого алкоголя неуклонно росло, пил я часто без закуски – не от безденежья, а оттого, что я сделал себе привычку запивать водку соками: томатным или лимонным, что изредка появлялся в Елисеевском.

Закуски требовало пиво, это была скумбрия (но не ставрида!) холодного копчения или божественная хамса, иногда, если случались в продаже – миноги, жаренные или, предпочтительнее, – в желе, совсем редко – угорь; болгарская рассольная брынза, рокфор из серединки, черные маслины или просто соль, сероватая, грубого помола.

Впрочем, никто не запрещал этим же самым заедать водку.

Из всех магазинов я больше других отличал рыбные, особенно те, что в центре – на Лубянке (никогда не признавал советских названий улиц), на Мясницкой, на Арбате, на Тверской, у Покровских и Петровских ворот…

Я часто бывал на Сретенке.

Это – моя родина; Верхней Салды, где я появился на свет, не помню.

Я вырос в Колокольниковом переулке, между Трубной улицей и Сретенкой, на самом крутом из московских холмов.

К Сретенке я обычно шел бульваром от станции метро «Кировская», делал небольшой крюк к рыбному на Лубянке – здесь частенько можно было купить поистине царскую хамсу (50 копеек за килограмм).

А запах!

Понятно, что одной хамсой дело не ограничивалось.

Затем я заходил в продмаг на углу Лубянки и Сретенского переулка, здесь в винном отделе выбор был не ахти, но что-нибудь обязательно находило отклик в душе.

И – на паперть собора Сретения Владимирской иконы Божьей Матери, где в оны годы располагалось общежитие сержантов НКВД, по преимуществу – палачей.

Вот так смешалось кислое с пресным.

В глубине двора стоит школа.

Она была построена после войны, на месте монастырского погоста, где прямо в старые могилы хоронили расстрелянных по соседству в подвалах Лубянки.

Я в ней учился, пока наша, в Колокольниковом, построенная на месте снесенной большевиками церкви преподобного Сергия в Пушкарях, была на капитальном ремонте.

К ней заново перекладывали коммуникации, и мои сверстники играли во дворе дома № 6 в футбол человеческими черепами.

Мои первые университеты были воздвигнуты на человеческих останках.

В пору моей учебы еще стояла та часть монастырской стены, что была обращена на улицу. В ней помещались кельи, где прятались от жизни робкие немногочисленные монашки. Почему монашки, ведь монастырь-то мужской? Впрочем, в то время церкви было не до половых различий. Может быть, они приходили к кому-нибудь?