Выбрать главу

Этим упорством и нашли его в верховьях безымянного ложка, обочь лесопосадки, и опять же Куян: заподозрил высокий, малость в стороне от обычных приствольных сугробов заструг, ткнул палкой, а он там. На боку, рассказывали, спиной к селу лежал, согнувшись весь, а лицом кроткий, прямо дите. Огребли, обмели наскоро, только с лица смерзшее малость не решились убрать, и так вот, с руками меж колен, и принесли на захваченной кем-то дерюжке. Бабы, конечно, в причет, а из всех мать, старая Татьяна, вот уж кто убивалась. Настенка, конечно, тоже, но не так, натерпелась от покойника; а вот мать зашлась даже, отхаживали, уж больно лицо, говорили, показалось ей детским, тем еще, давним… «Не ждала, — убивалась, — не гадала, что дитем ненаглядным увижу… за что ж не жалел ты себя, не любил? Али перед людьми провинился, аль перед собой?! Не видали от тебя люди зла, добро только, за что ж ты себя так? Знать, взяла тебя, кровиночку, война, а отдать не отдала…» Как, скажи, по мальцу плакала.

Мужикам тоже было о чем поговорить. Видно, даже мать его что-то почуяла, что-то неладное, если жалилась так. Ведь и недалеко забрел, километра полтора от силы. Опять же лесопосадка: всем известная, в ней одной смородинник насажен, летом ребятишек как воробушков там — неужель не поглядел? Склоном посажена, не надо думать, в какую сторону идти. К базам бы и вышел, к колхозным. Там, правда, прогал до базы, но ведь и невелик прогал, метров если двести. И остожья старые, подсказал кто-то. Вот-вот, была бы охота. Дальше стопорились раздумья: могло ведь так статься, что совсем обессилел; так оно скорее всего и было. Он, может, всю ночь ходил — кто знает? А лег сам, не упал. Никто теперь не скажет, как оно было. В конце концов, сколько по краю ни ходить. Спасибо деду Куяну, а то где бы искать; до весны, до лета ждал бы. Отец невесело усмехнулся, рассказал мужикам — чему: осенью татарин знакомый на телеге приезжал, калину покупать, что-то очень калину они любят. Ну, по рукам ударили, купил, спрашивает: «У кого бы еще здесь прикупить калинки-то?» — «Да вон, — говорю, — к Куяну поезжай на Выселки, спроси, тебе покажут». — «Какой куян, дивится, какой заяц?» И я тоже не пойму ничего у бабая, про какого это он зайца. А по-ихнему «куян», оказывается, это заяц. И кто это додумался, деду прозвище такое дал?..

Оттеплело в те хмурые дни, отмякло. Еще сыпал тихо, опускался, как ласковая рука на голову, как благословенье, снежок, а потом и он притих совсем, и были похороны. И его наконец-то выпустили на улицу, одежда теперь позволяла, к тому ж и на поминки тоже, это уж обязательно делали для ребятишек — пусть и они, глупые, помнят. Вышел на двор он, а его не узнать. Лобастые, закрепшие, чуть припорошенные сугробы везде, хоть на крышу по ним всходи; вход в котушок норой, до притолоки дотянуться можно; натеряно везде соломы и котяхов, осмелевшая курица вышла, кокочет, удивляется тоже — чужой двор, как не свой. Корова из норы той, из темноты дышит, пережевывает, там же, в загородке, две их овцы, поперхивая, роются мордами в пыльной соломе яслей. Сзади по самую крышу, а спереди до окон завьяло их избу, на углы намело, чем не нора тоже. И вся улица увалами, с сугроба на сугроб дорога, на колодезном срубе вровень льда намерзло, наросло за зиму — не велела мать подходить, не дай, говорит, бог. Из снега разве окошки и фронтоны, у кого они есть, глядят; мертвые до весны скворечни торчат кое-где, подоконные жидкие кусты — пустынна улица, но живая, дымок виднеется, пахнет, весело кто-то матерится через двор отсюда, а вон и пошел, это дядя Погребошник — туда, на тот конец улицы пошел, где то и дело люди видны, снуют. И воздух еще — снежный, настывший за долгую зиму, которому бы, как осенней воде, прозрачному быть, но нет: притушено, приглушено им, сереньким, все, близкие даже крыши, четкое такое всегда черносплетенье ветел и тополей на задах; а края за ними и садом калинным там и вовсе будто нет, в белесом завязла даль, остановилась, ни пути там, ни проходу, снега, одни они.