Выбрать главу

Долго не расходился народ, и до самой ночи гнала река где-то скопившийся в верховьях лед, то и дело останавливаясь в очередном заторе, напрягаясь тогда всей своей темной, глубинной, ничем не укротимой злостью и взламывая беспощадно его; и, казалось, справлялась наконец с ними со всеми, освобождалась, вольно несла, широченная, торопливо сносила отдельные льдины, играючи будто, — как подваливала сверху другая череда, такая же строптивая, сгрудившаяся, и все начиналось сначала. Уже и со своей старицей соединилась через протоки Дема, и виднелись там, в лугу, смутно белели в неощутимом почти свете взошедшего молодого месяца водные поля, сквозили и вытягивались во тьме, приподнятые, будто туман, и сливались понемногу — высока, сильна нынче вода. Притомленное весенними новостями, уснуло, забылось в глухом покое село под стремительно катящийся плеск реки и редкий теперь скрежет льда, и не было ничего, что не спало бы в эту счастливую своей усталостью ночь, даже собаки, пусть немногие по бедности дворов, молчали, грачей не слышно было — все спало, кроме воды.

Овечье счастье

Торопливо, всполошив сразу, спугнув их робкие сны человечьи, забарабанили в окно, в раму — и еще мелким дребезгом, старчески тоненько отзывались стекла, а мать уже была на ногах, следом за ней отец, штаны поспешно поверх кальсон белеющих натягивает, а другой рукой за шапку уже, над косяком дверным всегда, на гвозде… «Ох-х-осподи… пожар неужто?! — чуть не в причет срывается мать, мечется в поисках ватника, вороша рванье их всякое. — Паси и помилуй, господи!..» Отец, уже одетый, суется к рассветному запотевшему окну, протирает, замирает на миг, вглядываясь, и уже в дверях бросает, слово говорит: «Вода…»

Минутой-другой позже выскакивает и он — и не узнает улицы. В десятке шагов от порога стоит, посвечивает бледными еще небесами вода — тихая, зоревая, какая бывает всегда на рыбалке в пруду; а улица уже и не улица, а река, самая настоящая… Вот она, под самый порог пришла, у многих домишек уже завалинки подмывает, хорошо хоть, что их изба на пригорке, повыше соседских. Сплавной шум доходит с реки, но здесь вода спокойная стоит, миролюбивая вроде, всякий сор, какой плавает, подняла как напоказ, подремывает даже, — а по дворам тревога, клики суетные, вот заголосил кто-то, закричала на самом конце тоскливая баба, кляня все, и ее дочки следом плач, совсем еще детский, это у Лагутиных… Что-то похожее, стонущее, и у других тоже, кто ближе к Деме, сполох, угрюмые и бодрые, у кого как выходит, матерки мужиков, блеяние потревоженных овец; а отец уж выводит на оборке из котуха корову, неизвестно теперь, как ее звали, столько перебывало их с тех пор — длинна человеческая жизнь, всех разве упомнишь… Отовсюду суета, еще кому-то стучат в раму, это первые всегда клики беды; а у отца лицо хотя растерянное немного, покрасневшее, но довольное: наспех привязывает стельную, с раздутыми боками корову (припоздала нынче корова) к сенишному столбу, оглядывает улицу и торопится опять, хотя нет в том нужды, к сарайчику, откуда мать уж выпустила овец — никуда не убегут, некуда, вода кругом. Уже она подступила, подкралась с задов и вползла в единственный их катушок, перегороженный внутри надвое, и если бы не высокая, давно нечищенная подстилка из объедьев — быть беде… А мать еще ругалась, что не чищено. Только навоз и спас, овцы, да и корова сама — животины бессловесные, где стояли, там и пали, долго в такой воде не простоишь, пусть даже ее всего с вершок. Утро подступает ясное, высокое, объявится и солнце, а тетка Лагутина все где-то кричит на задах, то плачет, а то материться начинает — жутко, до бога, таким надсадным злым криком, что жалко ее; у матери вон слезы, но молчит — что тут скажешь? — всплескивает руками. Скособоченный весь каменный сарай Лагутиных стоит в низинке — значит, овцы. Свою корову они прирезали в степи еще прошлым летом: с моста на тракте, когда перегоняли, в давке сорвалась, побилась очень — а вот теперь и овцы… На продажу готовили, чтоб новую купить. Жалко тетку, она ведь неплохая, слова зря никогда не скажет.