Одолел, но и непонятного в ней было много, и смутного, как через пелену какую смотришь, уж очень давно писано; и князей, имен всяких с излишком, а про битву совсем-таки мало… Он, конечно же, перевод со старославянского читал; а потом, ради любопытства, что ли, принялся его сравнивать со старым текстом, благо тот рядом был, на левых страницах книжки, — а похоже! Похоже, да только еще непонятней, темнее слова, глуше… «О Руская землѣ! уже за шеломянемъ еси! Се вѣтри, Стрибожи внуци, вѣют съ моря стрѣлами на храбрыя плъкы Игоревы. Земля тутнетъ, рѣкы мутно текуть, пороси поля прикрываютъ, стязи глаголютъ: половци идуть отъ Дона, и отъ моря, и отъ всѣхъ странъ Рускыя плъкы оступиша. Дѣти бѣсови кликомъ поля прегородиша, а храбрии русици преградиша чрѣлеными щиты…» Темнее слова́, но будто все родней, все ближе к сердцу подступают, что-то смутное, теплое и горькое в нем, как степную полынь, взняв и растревожив: «Что ми шумить, что ми звенить — далече рано предъ зорями? Игорь плъкы заворочаетъ… Ту кроваваго вина не доста; ту пиръ докончаша храбрии русичи: сваты попоиша, а сами полегоша за землю Рускую. Ничить трава жалощами, а древо с тугою къ земли преклонилось…»
И читал опять, и уже понимал всё — «сваты попоиша, а сами полегоша… Уже бо, братие, не веселая година въстала…» Какой глухой, родной какой голос, далекий, скорбный! Сколько тьмы там и свету позади, сколько горькой родни, неразлучного братства погребенного… Ведь прошло все, погребено, землею заплыло — откуда оно тогда, это родное?..
А стихотворения и учить, считай, не пришлось, несколько из них так прямо и запомнились, сами собой. И в первый же день, после торжественной линейки, где директор, расхаживая перед строем и стараясь достать прищуренными глазами всех и каждого, перечислил всем обязанности, а потом их поздравили и развели по солнечным, душным от краски классам, и они там расставили на подоконниках скудные предосенние букетики луговые, все больше пижму да еще уцелевшие по дождливому августу ромашки, — в первый же день его «спросили». Только спрашивала теперь не добрая близорукая Валентина Ивановна, которая учила их первые два года, а другая, из старших классов учительница, веселая грубоватая Татьяна Егоровна. Он хотел поначалу про коня наизусть прочитать, про ретивого, но его опередили. И главное, кто опередил — Санек! Оттарабанил без передышки и победно сел, оглянулся на всех: теперь, мол, вы отдувайтесь, а я свое дело сделал!.. Но хорошо, что Танюха (так все звали давно между собой для краткости учительницу, услышав однажды, как ее окликнул на школьном дворе муж, сельский пожарник) вызывала по журнальному списку, и он успел решить, что прочитает тогда про пчелок, скорее всех оно, это стихотворение, далось ему, вспомнилось сейчас. Но все ж растерялся, всегда-то с выражением стеснялся читать, а при таком, как мать говорит, «располохе» тем более…
Тихо читал, как-то стесненно, дрожащие руки боясь за спину спрятать:
Учительница оторвалась от журнала, с удивлением каким-то недобро-веселым глянула:
— Что это за нескладушу ты принес?! — Все засмеялись. — Взял-то где?
— Из книжки, — сказал он еле слышно, совсем оробев.
— Из какой-такой?
— Пушкина…
— Пушкина?! — Она и сама немного растерялась, глядя по-бабьи бессмысленно, и торопливо закивала: — А-а… ну да, ну да! Садись. И это… давайте, это, с выражением читать, а то не разбери-пойми у вас. Кто тут следующий?
А про Невского книжку он отдал. Принес, утаив это от Санька, и вернул, и Екатерина Ефимовна ласково кивнула ему: «Нашел? Вот молодец-то! Ну, что еще хочешь почитать, что брать будешь?..»
Кизяк
Еще рокотала в полях тракторами посевная, еще и отца он видел только поздними вечерами, когда возвращался тот по сумеречно-ясной зорьке домой усталый и насквозь пропыленный, пропахший сухим полевым запахом зерна и солидола, — а уже кое-кто из скотников начал возить для кизяка навоз. Возили с конюшни и от скотных баз каждый на свое, чуть ли не родовое место, «круг», по берегам глухой их тальниковой Черноречки и складывали там, сваливали в кучи, готовились понемногу. Мать ворчала: