Выбрать главу

Из раскидистого полустожка в тени липы Павло выдернул несколько снопов, чтобы настелить соломы в кузове под снятые яблоки, как подошла соседская девушка Оксана. Круглолицая, словно циркулем очерченное лицо, в забрызганных мелом штанах, она мерцала какими-то странными, словно размазанными по сковороде, белками-желтками глаз.

— Мама ваша, Павел Саввич, и клин ржи сеяла, а полустожок этот намолотили люди, чтобы хоть сарайчик обшить, вон крыша на нем провисла.

Он кинул в лицо сбитой с толку Оксане колючим смехом, словно остюками:

— Кто теперь соломой кроет? Перекроют черепицей или шифером.

— Кто перекроет? — не поняла. — Карамашиха? Сама ни шифера, ни черепицы не достанет.

— Нет у нее уже здоровья — покрывать и перекрывать… Известно кто — новый хозяин.

— Значит, не думаете назад возвращаться? На дедово наследство?

— Ни на дедово, ни на материно наследство… Для меня теперь отчее там, где врос в землю, где лучше… Мы с Ганкой на той неделе снова наведаемся, а как же, должны, ведь мать не хочет к нам перебираться.

— Куда уж в ее-то годы! Я утром-вечером заглядываю, тетка Федорка молоко носит, Захар Даньшин вот электропроводку починил, а то перегорела, а мать же ваша телевизор смотрит в боковушке, пусть там кино или футбол… Ну, курам зерна сыпнуть или для свиньи щирицы нарвать — я сыпну и нарву, коли не на ферме.

— В случае чего — отобьешь телеграмму в Хвощевку, ты знаешь. — И когда Оксана зашуршала брезентовыми штанами, сказал жене: — Слышь, жаловалась соседская девка, что о материной свинье хлопочет, а мы, дурные, забыли про свинью. А и то правда, для чего ей чужие заботы? Насливай каких-нибудь помоев, сухарей насобирай, пусть расквасятся — и сами накормим…

— Накормим, так сытая в дороге верещать не будет, как недорезанная, — догадалась смекалистая Ганя, рванувшись в сарайчик за корытом так, что пыль из-под ног…

…Брызги лунно-золотой воды с щебечущим шелестом разлетелись густым мерцающим цветком — и цветок уже не щебетал, упав на распростертое крыло пруда, и дорожка мерцала, словно гигантское огнистое перо на том крыле, и шершавые вскрики осоки остались на краю огнистого пера, уже плескали шелка потревоженных трав, и в забытье горько-пьяняще летелось меж землей и высветленным свечами восковых звезд небом, в песенно-соловьином хлюпанье. В песенно-соловьином хлюпанье, которым тревожились тальник и вербы на лугу, будто вспыхивая и пульсируя колокольчиками-колотушками птичьих сердец, будто эти колокольчики-колотушки выросли на ветках, и эти ветки цветут пронзительной ночной песней, которая льется и кипит, гаснет и зажигается, бьет и льет в звонкие головы, одурманивая. Савва был — и словно Саввы не было, она лежала навзничь на шелковой земле, земля обнимала холодно-пахучими объятиями трав и луговых ромашек, и она чувствовала себя так, будто земля расцвела ее сердцем и ее любовью, как тальник и вербы расцвели соловьиной песней, и она ощущала на себе желанные руки земли, напоминавшие руки Саввы, и на своих устах ощущала мглистую улыбку земли, что также напоминала улыбку Саввы, а она всем естеством чувствовала бездну любви родной земли, которой не могла не покориться безоглядно, ибо жаждала материнства, каким могла осчастливить щедрая весенняя земля, хотелось сына от земли, первенца-мизинца, похожего на соловьиный дурман, и чтоб очи его блестели, как те горькие звезды, летящие вверху…

Поросенок хотя и выхлебал корыто пойла с сухарями и очистками, но в мешок лезть вовсе не хотел, крутил мордой и повизгивал. А когда мешок устроили в кузов, он среди узлов рябью рябился, зыбью зыбился и хрюкал сердито, пришлось задний борт закрывать, чтоб не вывалился сгоряча еще тут, на усадьбе. Конечно же следует оттарабанить в Хвощевку, там и присмотр за ним будет и быстро вес наберет, а то похож на борзую, ведь у соседской девки гулянка в голове, а не чужой поросенок.