Соседка Ольга, почтальонша, раньше перекинется словом-другим да и хватается за всякие домашние дела, а теперь нет-нет да и заглянет к Гане во двор, то спросить что-нибудь, то рассказать о чем-нибудь. Хоть и без законного мужа, но из проворных, еще в девичестве нагуляла мальчика белесенького, словно в молоке искупанного. Она и теперь не чуралась мужского пола, а мужской пол не чурался ее: если не свой, сельский подночевывает-зорюет у молодицы, так приезжий-перелетный, что и следа его не остается.
Однажды вечером, окучивая в огороде молодую картошку, сказала Гане:
— Слушай, Ганя, и где ты себе такого постояльца урвала?
— А тебя завидки едят?
— Завидки или незавидки, а только следи, — уже приглядываются к нему.
— Может, ты приглядываешься?
— И я тоже, на то и глаза есть! — засмеялась Олька, в которой всегда сидел бес, вот не выходил из нее, да и только. — Ловкий в работе, перед бутылкой не кланяется. Может, он мне грубку пересыпал бы, а то кадит дымом в непогоду.
— Он мастер, ты у него и спрашивай.
— А за него как за мастера ты еще не отвечаешь?
— Олька, мы с тобой соседки, еще никогда не ссорились, так теперь надумала поссориться?
Лицо Гани от гнева покрылось темной сизью, и Олька проворно подбежала к ней, обняла за плечи:
— Да ведь я только лясы точу, а ты сразу и в страх. Пусть дымит моя грубка, не буду звать твоего постояльца.
— Зови, коли хочешь, я ему не указ.
И, казалось бы, оттай душой, раз Олька заискивает перед тобой, но душа не оттаивала, не размягчалась. А спросить бы, чего она начала наряжаться в будний день? Раньше не наряжалась на свою почту, теперь же во двор выскочит — обязательно в обтягивающем платьице, все так и выпирает, сегодня на огород шагнула — и уж в такой узкой блузке, что ведерные ее груди едва блузку не разорвут. Если б я, Олька, твоих коников не знала, а то знаю, пусть тебе на пользу будет!..
Вернувшись в хату, Ганя полезла в шкаф, где висела ее отглаженная праздничная одежда. На ферму к телятам не нарядишься, но до каких пор тут обновкам пылью покрываться? Можно ведь, старая дева, просто на улицу одеться, когда по воду идешь к кринице или к соседям что-нибудь одолжить, ведь от мертвого лежания одежда больше портится, чем от носки.
Глазам открылось: давно в хате не мазано и не белено, в сенях куры наследили. Труба в потеках сажи, хотя Ганя печь не топит: есть газовый баллон и плита на две конфорки. И решила в ближайшее воскресенье хоть немного навести порядок, ведь скоро осень, а следом зима! В воскресенье и постоялец не ушел на комбикормовый, во дворе под вишней огинался — латал сорочку: да разве не порвется на такой работе? Все поглядывал на Ганю, а когда увидел в ее руках крапивной мешочек, с которым собралась за рыжей глиной, оставил латанье:
— Э-э, Ганя, давай мешок, а то еще надорвешься.
— Это я-то надорвусь?
— Да и не женское это дело — на плечах таскать глину.
— Я не привыкла делить на женское и неженское, — не уступала. — Да и кто я тебе такая, чтоб черным волом вокруг меня крутиться?
— Раз живу в твоей хате, почему бы и не помочь?
И забрал из ее рук мешочек, ушел. Сказала себе тихонько:
— Вишь, помощник нашелся…
Постоялец и глины принес, и кадки переставил в сенях, и на лестнице вместо двух перекладин трухлявых набил целые. Лоб его, засветившись, помудрел, а сам он стал степеннее в движениях, как-то важнее. Ганя мазала глиной стены в сенях и знай молчала, только ее губы неожиданно вздрагивали от вспыхивавшей улыбки, а слова так и рвались с языка, — уж больно недогадлив помощник. А больше всего задевало ее за живое, в чем она сама себе, может, и не хотела признаться: какие-нибудь слухи доходят до него из дома, из Котюжинцев, или не доходят? Ведь жена-лахудра и до сих пор жжет сердце? Наверное, жжет, раз от нее сбежал далеко, да и сын помнится, конечно. И водятся же среди женщин пройдохи, что готовы вертеть мужем, как цыган солнцем. Но разве она, Ганя, стала бы отваживать отца от сына или сиротить ребенка при живом отце?.. Может, и не хотелось ей о чужом горе думать, так само думалось, даже чудно, будто не о чем ее голове болеть.