— Освободите первую скамью!
Гомон и совсем утих. Тишина залегла глубокая, только в седом дыму темнели черные лица да блестели глаза. На первой скамье, не поняв, что к чему, так и сидели неподвижно. Тогда Дробаха снова сказал — в голосе задрожали жесткие нотки:
— Освободите первую скамью! И быстро! — А когда колхозники поднялись и отошли к стене, опять крикнул: — Нарушители артельного статута, займите свое место!
Прокатился легонький шумок, но никто не торопился выходить вперед. Дробаха встал, уперся кулаками в стол:
— Называть персонально? Или сами выйдете? Те, кому были присланы с исполнителем повестки на общественный суд?
— Персонально! — прокричал долговязый Горик, левое ухо которого пылало калиновым жаром. Прокричал — и сначала голову втянул в плечи, а потом, осмелев, хихикнул в кулак.
— Можно и персонально, — сказал Дробаха и, придав своему лицу холодной неприступности, произнес: — Марина Шнайдер!
Все начали оглядываться, ища глазами Марину Шнайдер. Она, покрытая рябеньким платком так, что только одни глаза были видны, стояла у входа.
— Иди, Марина! — стали кричать ей.
— Стоишь ведь, а то хоть посидишь, иди.
— Иди, Марина, бог не выдаст, свинья не съест!
Но женщина словно застыла. А Дробаха продолжал называть остальных:
— Грицко Кисель, не прячься за чужими спинами, все равно не спрячешься и от ответственности не уйдешь.
Народ весело засмеялся. Потому что Грицко Кисель был чуть ли не под самый потолок, гибкий да худющий, — пусть такой попробует спрятаться. Когда он идет, то сгибается в коленях и голову опускает, чтобы казаться меньше, — как-то перед людьми неудобно, что такой вытянулся.
— А я не убегаю, я стою, — хмуро ответил Кисель.
Над ним незлобиво начали посмеиваться:
— Разве это Кисель? Это десятая вода на киселе!
— Десятая вода не на киселе, а на горилке!
— А она у него всякая бывает: один раз с бедой, а дважды — с водой.
— Если уж пить, так только у Марины: если горилкой не угодит, так сама недурна.
— Оксен Тилимончик, — вел дальше Дробаха, переждав минутный хохот и еще тяжелее упираясь в стол кулаками, — на первую скамью.
— Посижу и тут! — крикнул откуда-то из задних рядов бедовый, черный, как ворон, Тилимончик.
— Там почетнее! — крикнул Глемездик, который тоже пришел на это собрание и как уважаемый в селе человек сидел впереди, положив картуз на колени.
— Мне почета не нужно, мне лишь бы хорошо! — быстренько огрызнулся Тилимончик, сверкая антрацитовыми глазами и даже поднимаясь, чтобы увидеть Глемездика.
— У Тилимончика честь, как махорка, в кармане лежит, — хмуро пошутил Дробаха. — Запустит руку в карман, свернет самокрутку — и с дымом ту честь пускает.
— Вон какой я зверь! — лукаво подхватил Тилимончик. — В кармане, говорит!
Дробаха повел на него острым взглядом, какой-то миг смотрел молча, словно взвешивая мысль, а потом скрипуче так, с нажимом:
— Товарищ Тилимончик, нужно уважать собрание колхозников, иначе будете оштрафованы за неуважение.
При этих словах участковый поправил картуз, оголив бледный сплющенный лоб, и подбоченился.
— Ну и что ж, штрафуйте! — крикнул Грицко Кисель. — Имеет за год шесть заработанных трудодней, так вы у него удержите десять.
— Вот уж разбогатеет человек, — подбросил кто-то со смешком.
— Конечно, — согласился Тилимочник, — разбогатею. Как тот лысый, который волосы сзаду наперед зачесывает, а их ни сзади, ни спереди.
— Тебе так весело, Оксен? — насмешливо спросил Дробаха.
Насмешка эта неожиданно охладила Тилимончика. Он притих, плохоньким-плохоньким с виду стал, пробубнил примирительно:
— А я что? Я, слава богу, не лысый…
— А также прошу на первую скамью Ганку Волох, — сказал председатель.
Все принялись оглядываться, ища Ганку. Но ее нигде не было.
— Может, ей не сказали?
— Забыли, наверно, к ней послать.
— Я здесь, я здесь! — подделываясь под женский голос, прокричал долговязый Горик, но кто-то из старших парней так врезал ему по шапке, что парнишка чуть не до пола присел, прикусив губу.
Павло Драло, стоявший поблизости, только удовлетворенно улыбнулся: мол, достукался ты сегодня, а если мало, так вечер долгий — другие добавят.