Ни за что не решилась бы, а тут Мартоха с ведром к кринице вышла. Зыркнула украдкой на соседкин двор и хоть бы с людьми поздоровалась, хоть бы заговорила с кем! Двинулась тучей к кринице и от криницы тучей проплыла. Словно не заметила ничего, словно ей все безразлично! Ну и что ж, подумала Ганка, если ты людям доброго дня не желаешь, так я с тобой и знаться не хочу. Если все прощать, тогда и сама на себя не будешь похожа, а так, на былинку, которая ничего не чувствует.
«Э-э, такие вы божьи. Хоть и молитесь богу, а нет его у вас ни в голове, ни в сердце. Потому что жить по-божьему — это любить!» И что-то тихонько спрашивало у Ганки: «А если любить, так почему же ты Гомозов не любишь?» И отвечала сама себе: «Такая уж я, наверно, что всегда кого-нибудь не буду любить, характера своего не переделаю…»
Хата росла, и Ганка, глядя на людей, на их руки, прислушиваясь к говору, к шуткам, не могла поверить, что наконец сбывается то, о чем она мечтала. Что вот так соберутся несколько раз — и все готово… И старенькая ее хатенка, покривившаяся, хмурая, показалась ей вдруг до слез дорогой, — ей-богу, не хотелось бы идти из нее, где столько пережила, столько испытала…
Потом обедали. Бахурка чувствовала себя так, будто ей хату ставили. Умела она приготовить обед, умела и угостить.
— Что же вы отставляете миску с холодцом? Вы только посмотрите на эту миску, — обращалась она к кому-нибудь. — Ведь само в рот просится.
— Пусть просится, — отвечали. — Только холодца уже поел, сыт.
— Так быстро? Работали ведь, перетрудились, а есть не хотите?
— И не перетрудился, и наелся…
— Э-э, берегите здоровье, ешьте вот это жаркое. Уж такое оно вкусное.
— Ну, если такое вкусное…
Говорили обо всем на свете. А потом, словно сговорились, — все лишь про Ганку да про Ганку. Как-то она всегда жила, как-то ей выпадало, как теперь приходилось. Что, мол, святая это женщина, да и только. Ганка сначала не перебивала — пусть говорят, они — гости, они на толоку пришли, но когда святой назвали, не могла стерпеть:
— Не святая я, бедовая!..
На нее все зашумели:
— А вы молчите! А вы, Ганка, слушайте!..
— Не хочу слушать неправды.
— Другие одну только неправду и любят слушать, потому что от правды им плохо, а вы!..
— Святые — которые на крестах умирали! — крикнула Ганка. — А я на кресте не была, и никто меня оттуда не снимал.
Ганка подошла к Ликоре и попросила, чтобы запела та, не может она болтовню эту больше слушать, сил нет. Если б ругали, то, может, и слушала бы, может, и не возражала, а так…
Ликора пела:
Пела, и лицо ее бледнело, лоб начинал отдавать сухим холодным блеском, а грудь то вздымалась, то опадала, даже не верилось, что такой щемящий голос может жить в ее неприметном теле… Роик остро, напряженно смотрел на Ликору одним своим глазом, сжимал и разжимал кулаки, силился подтягивать: «За рубль, за два качурика продала…»
…А потом, после толоки, и в новую свою хату перебралась Ганка Волох с детьми. А в новой хате — новая жизнь, хлопоты и заботы новые…
Жизнь — что вода: сплывет неприметно, не успеешь уследить. Вот, кажется, совсем недавно начинался ручеек твоего детства, спокойный, солнцем осветленный, начинался радостно и беззаботно, а дальше этот ручеек превратился уже в реку — юность бурунами забурлила, воды стало больше, глубины прибавилось, то в одном месте омут-водоворот запенится, то в другом… Глядишь — спокойнее стало течение, будто притомилось, уже не шумит вода, не бьется сердито в высокие берега: молодость миновала, старость еще не наступила, и катится река твоей жизни к безбрежному морю, в котором и тонет бесследно, словно капля.
Так ли уж бесследно?
С тех пор как отстроилась Ганка, годы для нее в новой хате быстрее понеслись. Опадал день за днем, словно лист с дерева, и каждую осень дерево раздевалось, чтобы весною вновь зазеленеть…
За последние несколько лет чуть ли не все отстроились — будто и незаметно, будто и без трудностей. Потому что не при Дробахе все это уже делалось, а при другом председателе, присланном из района. Славный он оказался человек — хоть и не говорливый, зато не крикливый, не пьющий. Даже некрасивый, но разве он девка? Не красота нужна, а ум и совесть, хозяйский глаз, — все это было у нового. Он, когда нужно, мог не только посоветовать, но и сам поработать. Нет, не для примера или чтобы упрекнуть (председатель, мол, трудится, а ты лодыря гоняешь), — нет, видно, получал от этого удовольствие. Над ним даже и посмеиваться начали, потому что прост был во всем, среди других неприметный. Посмеиваться-то посмеивались, а все-таки уважали.