Выбрать главу

— А разве некуда? У детей побуду — у Насти или у Петра, они примут.

И горбилась перед ним с узлом за плечами. С лета до осени прожили вдвоем, вишь, и не помирились из-за отца. Хотели составить вместе два своих разбитых горшка, казалось, уже составили, а они как были черепками, так и развалились, черепяный звон стоит в ушах.

— Дети примут, — согласился. — Я тебя не гоню кулаком в шею, но я тебе не указ.

— Потому что дети — всегда дети, — кажется, обиделась.

— Я тебе не указ, — повторил.

Татьяна пошла к калитке, в калитке зацепилась узлом, но Антон не кинулся на помощь. Женская фигура выбралась, словно рыба из невода, и погасла в сумерках ночи, которая не замедлила. Первоцветы звезд проклюнулись на голубых небесных лугах, там они собирались в свадебные хороводы, в далекие метелицы. Стволы деревьев тенями грудились в саду, пряно пахло увядшей ромашкой, вверху меж первоцветов звезд рубиновой каплей не столько, казалось, движется, сколько льется и льется ночной самолет, а уста шептали. «Спроси у ветра, — шептали уста, — про своего родного батька спроси у ветра, спроси у ветра…»

МЕСТЬ

По селу прокатился слух, что умер одноглазый Степан Варченко, живший бобылем в старой хате у самого леса.

Мол, на прошлой неделе отправился в гости к дочке Татьяне в Монастырище, захотелось позабавиться с правнуком, который якобы удался в своего прадеда, с той лишь разницей, что родился зрячим на оба глаза. Должно быть, чуяла душа старика кончину, раз захотелось потешиться с ребенком на этом свете, теперь ей легче будет на том свете, откуда не возвращаются.

Село судило-рядило, что сельсовет должен был бы опечатать хату, пока не объявились наследники. Если дом без хозяина, заберется кто-нибудь нечистый на руку, а потом ищи ветра в поле, когда уже за тем ветром и след простынет. Может, о смерти одноглазого Варченко так много в селе бы и не говорили, но ведь — усадьба какая славная! Что огород, что земля на огороде, что реченька за огородом, что лес! Теперь много строится, новые хаты краснеют хорошо обожженным кирпичом и сияют цинковой сединой крыш, — тут бы молодой хозяин, в чьих руках колхозный комбайн или трактор, какие хоромы возвел бы!

Через межу и вишенник от одноглазого Варченко жила бабка Мотря, такая же одинокая, доживала свой век. Сухая и тонкая в кости, быстрая, бабка желтела круглым коржом лица, изрытого морщинами. Вероятно, от нее первой и доведались о скоропостижной кончине Степана, да и от кого ж узнать, как не от соседки. Как все это случилось? А случилось так, что наведалась к ней старая подружка Горпина Дидух, с которой в одном звене работали на бураках и до войны, и после войны. Горпину знали за сельского звонаря: услышит на щепотку, а раззвонит на целую пригоршню. Увидит чужих кур на Мотрином огороде, старая подружка криком замашным, словно хворостиной, повыгоняет — и в хату:

— Ты огород для того сажала, чтобы чужие куры на нем копались?

А Мотря ей сухонькими словами, словно пустыми маковками:

— Отправился в Монастырище в прошлую субботу, нынче четверг, а его нет и нет, не иначе как преставился!

— Преставился, говоришь? — хлестнула по хате резким голосом Горпина.

— Куры сами из сарая в сарай, кот на воробьев огнем кидается. Был бы кабанчик — так верещал бы, словно без колуна колют… Весной тоже ездил к Татьяне в Монастырище, так на другой день вернулся, — кто ж ему в хозяйстве порядок наведет? Не иначе как преставился, — только земля и может удержать Степана. Если б был живой, так уже бы волком носился по усадьбе, он такой.

Горпина положила на грудь крестное знамение:

— Знать, почуяла душа, раз подался к родне!

— Хоть и волчья душа, а почуяла…

Женщины поговорили о том о сем — и разошлись: Мотря на огороде копалась, а Горпина Дидух понеслась раззванивать услышанную весть: хата у леса стоит пустой, хозяйских рук не видать, ибо хозяйские руки отправились в Монастырище, там и сложили их на груди покойника и меж пальцами воткнули свечку, так испокон веку водится. Как было не поверить, хотя кое-кто мозговал недоверчиво: что же это получается — человек к одному сельсовету приписан, а хоронит его другой? Некоторые, казалось, и пожалели, что положен Варченко в землю не в Терновке, а в Монастырище. Потому как если бы в Терновке, а не в Монастырище, то и помянули бы в первый день после похорон, а там, глядишь, и на девятины перепала бы чарка, и на сороковины потекло бы не мимо уст, а в уста. Конечно, жалели те, кто чужое горе принимал за праздник, кому только бы поминать.

Село привыкло к слуху — ко всяким слухам привыкает.