Но тут в субботний день из попутного автобуса вышел на остановке возле промтоварного магазина пассажир в желтой шляпе из мелкой рисовой соломки и в стоптанных парусиновых туфлях, таких теперь в продаже и не увидишь. Горло его было перевязано женским белым платком, в каких-то вроде бы даже истлевших глазах — боль болящая. В руке — увесистая дубовая палка.
Только лишь с трассы человек в желтой шляпе свернул в боковую улочку, навстречу ему попался велосипедист, сельский учитель. Крутил педали, опустив голову, а когда поднял, — лицо его застыло, и он так впился глазами в прохожего, что свалился с велосипедом в поросший крапивой ров.
— Ты что, Сашко, разучился ездить? — спросил человек в желтой шляпе.
Спросил и пошел своей дорогой, а учитель Сашко стал выбираться из крапивы и все еще удрученно и тупо смотрел в отдалявшуюся спину. Почему-то уже не сел на велосипед: верно, побаивался снова свалиться. И, держа за крутые рога, все оглядывался на сутулую фигуру, пока она не пропала в зарослях бузины.
— Ведь и в самом деле Варченко. Тьфу, откуда же он взялся?
Варченко шаркал парусиновыми туфлями по серой пыли, светил единственным видящим глазом, будто сальным каганцом. Но тут возле старого кладбища, густо заросшего кустарником, встретился сельский звонарь Горпина. Будто увидя нечистую силу, женщина вросла в землю и стала быстренько креститься:
— Сгинь, сатана, сгинь и пропади…
— Кто это такого страха нагнал на тебя? — спросил одноглазый.
Троеперстие Горпины дрожало над испуганным лицом.
— О, воробьям молится, — зло буркнул — поплыл между волнами бузины, а Горпина, опомнившись, крикнула вдогонку:
— Это ты, Степан?
— А кто ж еще?
— Здоровый? — спросила.
— Здоровый, только приболевший… — И сердито вскрикнул: — Голова уже не варит, что своих, терновских, перестала узнавать?
— Да разве угадаешь, варит голова или не варит… А тут говорили — тебя нет.
— У дочки гостевал. В Монастырище.
— Возвращаешься вот нынче?
— Должно быть, заговариваешься, Горпина! Иль не видишь, что ногами иду, а не еду? Язык у тебя такой, что и решетом не накроешь твой рот!
— Кому то решето поможет…
— Сущая правда.
И разошлись.
Из-под мостика, что дремал меж осокой над сонной речкой вынырнули двое хлопцев, один из них — большеротый, как птенец, что вывалился из гнезда, — закричал:
— Дед Степан с того света!
Ребятишки зашелестели смехом, а так как старый Варченко то ли не услышал, то ли не понял, зашлепали за ним следом:
— Дедушка Степан, вы были под землей?
— Что там под землей?
— Когда назад под землю пойдете?
Услышал или не услышал, а только зло его взяло на детский визг, на того желторотика, который всегда почему-то с хохотом кидался, словно собака, к ногам, — и одноглазый Варченко качнулся сгорбленной фигурой назад, угрожающе потряс перед собой дубинкой:
— Вот я вас, иродов!
Веселые ироды брызнули врассыпную, а большеротый птенец визжал:
— Наестся и назад вернется!.. Там есть не дают!..
Варченко хрипя бормотал:
— Тут чисто все с ума сошли… Что старое, что малое. Такой мир наступил, что скоро и вправду не будешь знать, где ты…
Хата еще издали, от леса, улыбнулась — так и шел на эту улыбку, а когда шагнул во двор, хата не улыбалась, а моргала закисшими окошками, хмурилась из-под потрескавшегося шифера. Вспомнил, как Татьяна с зятем Дмитром долбила и долбила в Монастырище, чтобы распродал все и к ним перебирался, — и глотнул сырой клубок боли: на старости в примы — пусть и к родной дочке, пусть и к внукам и правнукам?!
Соседка Мотря, согнувшись в три погибели у колодца, вытаскивала ведро на сруб. Потом взяла ведро в костлявую руку, как на крючок насадила, и засеменила к хате, ссутулясь. Ух, сова пучеглазая, ненависть ненавистная… О, гляди, передвинула ведро за порог, а сама кладет крест на себя, на лоб маленький, как наперсток, на сучковатые плечи, на грудь впалую. И так разводит правой рукой, будто из грязи какое-то корневище тянет, а корневище скользкое и длинное, не дается… Злостью, что всегда сидела в душе, как Люцифер в аду, тряхнуло Варченко, он врезал дубовой палкой по погребице, сбил пыль с лебеды и затрясся, крича:
— Да разопнись ты на том кресте, какой себе на грудь кладешь!
Соседка услышала или не услышала проклятье — исчезла в сумрачных сенях.
А разгневанная его душа будто вселилась в палку, она так и рвалась из рук бить, ломать, крушить все вокруг, — и Варченко отбросил ее прочь, чтобы в хате беды не натворить…