Выбрать главу

Вертясь туда-сюда, Гриша то и дело натыкался на знакомых.

— Егор Кузьмичу! — вскидывал он растопыренную пятерню. — Персональный!

Егор Кузьмич, с представительным животом, на котором едва сходился ширпотребовский пиджачок, с добродушной хитрецой тупя глаза, совал Грише руку.

— Что ж ты, брат, — басил он, — отличился, понимаешь…

А сам, поднимая голову, высматривал кого-то в толпе и покидал Гришу.

— Анатолий Николаевич! — кидался Гриша к другому, держа блокнот наготове. — Как там с молоком, какие нынче надои?

Анатолий Николаевич взблескивал на него глазами, досадливо отмахивался от Гриши и кого-то тоже бросался ловить в круговоротах толпы.

Издали Гриша увидел редактора Ивана Васильевича. Заложив руки за спину, тот покачивался с носка на пятку. Когда их взгляды сошлись, тот холодной усмешкой завел глаза и потрепетал ресничками. Кто-то из своих, редакционных, мелькнул за плечами и лицами, успев вытянуть сочувственным хоботком губы. Течением Гришу выносило к коридорчику, куда выходила дверь со сцены и где пореже было народу, тише и просторнее. Солидные люди, покуривая, с серьезными лицами вели неспешные разговоры.

Вот и он, Виктор Анисимович — маленький, широкий, с гладким, как электрическая лампочка, лбом, густыми соломенными бровями. Если поставить Гришу с ним рядом, то можно смело предположить: вот старший и младший братья.

Застучало, точно прочь кинулось отсюда, сердце, одеревенели губы. С растерянной улыбкой, запекшимися щеками, белыми треугольниками под глазами и меловым эллипсом возле рта Григорий Степанович встал чуть в сторонке, ожидая, когда Виктор Анисимович поведет в его сторону взгляд.

ПОБЫВКА

I

В последние дни ноября пал на землю сухой пеленой снег — позднее предзимье о нем давно тосковало. Но окрестность по-прежнему темна была, дальний воздух над нею мглисто сгущался, чернели шоссейки льдистым шишковатым раскатом и лишь обочины их да полевые дороги средь пашен белели марлевой белизной.

Санька Лошаков нет-нет да и скашивал глаза на пустынные узкие эти дороги, бинтовавшие молчаливые, как бы навзничь опрокинутые осенние поля, и все убыстрял шаг, надеясь скорой ходьбой разогнать в себе какой-то болезненный озноб.

Озноб этот его извел. Санька уже не помнил, когда и где охватил его тайный, мучительный холодок. Может быть, в ту же пору, когда он только что приехал в училище и сразу из тишины, безлюдья своей Репьевки попал в бурлящий котел — столько глаз, ртов, ушей, рук, ног, лохматых и стриженых затылков, — и все это движется, мельтешит, кричит, смеется и толкается; и Санька подрастерялся, как бы присел, чтобы сделаться незаметнее и меньше занимать места.

Он попытался было выбиться из этого котла, но уединиться не удалось: двор училища был даже и не двор, а пустынный косогор, по которому беспорядочно разбросаны кубики и прямоугольники хозяйственных построек — мастерские, контора, общежитие, кочегарка, столовка. Ни ограды, ни деревца… Ветры набирали здесь особенную упругую силу, до галечных хрящей вылизывая землю и нанося песчаные бугры возле полынной кулижки.

Новая одежда, хоть и выданная Саньке в соответствии с размером его, казалась великоватой ему и как бы подчеркнула его тщедушность, хрупкость совсем еще мальчишескую, неловкую и чем-то смешную. Когда он, обрядившись в новенькое, фабрично-пахучее и даже гордясь парадностью формы, вошел в столовую, кто-то показал на него пальцем и закричал:

— Гля, пацаны, Лошак идет!

И захохотал отчего-то, залился, все тоже засмеялись, а он, от неловкости шагая крупно и действительно как-то по-лошадиному, направился к пустому столику, хмуря елочкой белесые брови и думая, что хмурится сердито, а получалось-то жалобно, даже просительно, но он этого не знал. И, кажется, именно в этот момент, почувствовав вдруг раздражение против длинных рукавов, ласково и назойливо налезавших едва не на самые ногти, заметил он, что его ознабливает как-то.

Холодок то под сердцем застревал, то перебирался в низ живота, то по спине медленно полз. Временами Санька о нем забывал, порой ощущение это исчезало куда-то, но чаще всего глухо давало о себе знать, и душу мозжило и так, случалось, утомляло, что Санька чувствовал себя совершенно разбитым, не раз пытался в медпункт сходить, но стучаться туда было не с чем — ни кашля, ни насморка, ни просто даже повышенной температуры.

Спешить ему важно было и по той еще причине, что попутные машины его не нагоняли, до Репьевки еще шагать да шагать, а вечер — вот он, не зазевается: тихо и как бы нехотя поднимется дымом по балкам, полевым ложкам, потом навалится и задавит день. Темноты, мрака осеннего, угрюмо-безмолвного Санька как-то побаивался. И он, косясь на редко белевшие полевые дороги, все убыстрял шаг, с нетерпением ожидая, когда же появится родное село.