Выбрать главу

И вот ботинки тонко, вопросительно скрипнули, поднявшись с пятки на носок, — мм? Подержав вопросительную эту паузу, они затем басисто, утвердительно проскрипели с носка на пятку.

— Хмм! Что, больной у нас?

— Да вот, понимаешь, не встает, — затоптались каблуки.

— Раз не встает — значит, заболел, — проскрипели ботинки.

— Знаем мы их болезнь.

— Мм! — тонко пропели ботинки.

— Тук. Тук-тук, — сердито сказали каблуки.

— Пусть лежит. Что ж, конечно. Но… не исключено. И заболеть — тоже…

Санька, едва услыхав, что болен он, оказывается, освобожденно, почти со стоном распрямился, вытянулся в горячей истоме. Да, конечно же, он заболел! А если кто бы еще добавил, что он умер, что он теперь в другом, безопасном для него совершенно месте, откуда так горько и так сладко наблюдать за тем, что происходит без него тут, на земле, было совсем хорошо.

Кому-то он горячо жаловался, что он маленький, что отца у него никогда не было, что мать далеко, да и бессильна она ему помочь, оградить от больших и малых бед. Здесь верховодит Мишка Синицын, с ним Толька Красников, Васька Дуплет, здесь Григорий Никифорович с Виктором Павловичем, собрания в группе, заседания педсовета, — все спрашивают, требуют, велят, без конца поучают, чего можно и чего нельзя… Самого себя потеряешь, забудешь, а столкнешься где-нибудь, случайно, на ходу, так и не узнаешь.

Наконец он выбился из одеяльного, ставшего непереносимо душным кокона, хватанул свежего воздуха и… с облегчением понял, что он дома, училище снилось ему, что на дворе позднее утро, а на кухне гремит посудой мать, вернувшаяся уже с фермы.

Какое-то ритмичное, легкое шарканье мало-помалу стало привлекать его внимание. Он прислушался, вскочил с постели, толкнул створки двери — так и есть! Мать, не размотав даже платка, взялась вдруг белить печку. Пол вокруг был заляпан белилкой. В кухне стоял сырой, тяжкий запах мела, который он, сколько помнил себя, не переносил совершенно.

Когда, бывало, перед праздником только еще начинался готовиться раствор, Санька убегал из дому и не возвращался до тех пор, пока не высыхало все, не вымывались полы, а утварь вся не расставлялась на привычные места.

— Мам! — крикнул Санька сердито. — Ты зачем… праздник какой, что ты взялась белить?

Мать, не оглянувшись даже, деловито продолжала шоркать, то и дело макая щетку в коричневую кастрюлю, бока которой обсопливили голубоватые потеки с набежавшими капельками на концах.

— Чего в платке-то? — придрался тогда Санька.

— Голова болит, — отозвалась невнятно мать.

— Голова болит, так белить надо: как раз полегчает.

— Седни голова, завтра руки, там еще че.

— Я же на побывку приехал, а тебе печь… Я эту глину терпеть не могу! — закричал Санька. — А ты как не знаешь, да? Тебе наплевать на меня, да?

Повернувшись к Саньке, маленькая, в кофте с засученными рукавами, резиновых, мякинной трухой облепленных сапогах, мать посмотрела из платошного гнезда с выражением какого-то тоскливого недоумения.

— В простые дни домой, чай, не отпускают.

— Где не отпускают, а наше училище отпускает!

— За учебу, что ль, премируют?

— У нас замдиректора Григорий Никифорович — мы его Грифырычем зовем, ага. Он мне одно дело поручил, я ему, знаешь, какую схему…

Мать, недослушав его, стала взбалтывать белилку в кастрюле. Затем, кое-как отерев руки о заскорузлую, валявшуюся на полу тряпку, не разогнувшись толком, пробралась к запечной койке и, не сняв даже сапог, прилегла бочком, глядя остановившимися глазами под кухонный стол.

Санька отвернулся к окну. Снег теперь летел быстро, косо. Чувствовалось, что ветер начинает играть все веселее, азартнее — всею необузданной своей силой и того гляди, остервенясь, сорвется в злодейство. Пурги, бураны, метели всегда влетали в деревню безумными властителями, и все покорялось им, все замирало, внемля грозным голосам ненастья как тайному отпеванию, которое где-то, за белым бушующим пламенем торжественно и стройно шло.

Даже в училище, в людных классах и мастерских, не чувствовал Санька той серьезной, безмолвно-донной тревоги, которая охватывала его дома. И знал он, что и мать затихает, безотчетно молясь вековой молитвой за попавших в беду — господи, спаси и помилуй! И бабушка, когда была жива, в суровые часы эти, сидя с вязаньем, то и дело поглядывала в окно и раза два за вечер, набросив платок, выходила за порог проверять — не прибился ли кто, не в силах уже и постучать в дверь.

Даже в училище… Что уж говорить про города, стоглазые заводы, мерно дышащие могучей своей утробой. Там бураны, должно быть, навлекают скуку одну или раздражение, когда наметет сугробы в неположенных местах.