Выбрать главу

— Родина-то, брат… Что там ни говори.

— Вот ты говоришь, что слова везде одни, — обратился добродушный солдатик к солдату с чайником. — Слова-то одни, а разговор везде по-разному идет. Саратовские, скажем, те все со злостью дуют, чтоб он тебя когда-нибудь от доброго сердца пульнул — ни за что. Все, как собака, — срыву. А орловские, к примеру, ни одного матерного слова не пустят без того, чтобы милачком тебя не обозвать али еще как.

— Душевный народ?

— Страсть… Вечерком сойдутся на завалинке, только и сльшишь, матюгом друг друга кроют. Ежели ты их не знаешь, подумаешь, что ругань идет, а они это для своего удовольствия. Когда по-приятельски потолковать сойдутся, других слов у них нету. И все так ласково, душевно.

— На Волге здоровы ругаться, — сказал солдат с чайником, — эх, здоровы.

— Там иначе нельзя: работа тяжелая, — сказал добродушный солдатик, — я тоже везде побывал, сразу могу отличить, из какой местности человек.

— Нехорошо, — сказала старушка с лавки.

— Что ж изделаешь-то, кабы можно было обойтись, никто б и не говорил.

— Это верно, — кабы нужды не было, и разговору бы не было.

Поезд остановился, в открывшуюся в конце коридора дверь ворвались какие-то крики, шум, возня…

— Что на дороге-то поставили, холуи косорылые… Принимай, в лепешку расшибу!

— И так пролезешь, не барин, — послышался сердитый бабий голос.

— Я не пролезу, мать…

— С Волги, знать, — сказал, прислушиваясь, солдат с чайником. Добродушный солдатик, вытянув шею, прислушал ся, как прислушиваются к родному языку, услышанному на чужой стороне.

— Тверяки, — сказал он с довольной улыбкой и, приподнявшись на цыпочки, чтобы видеть через головы, крикнул что было силы:

— Го-го-го, земляки, дуй… Вашу так!

— Ну прямо терпенья нет, — сказала женщина в поддевке, нервно поводя плечами.

— Нежны очень стали, — сказал недоброжелательно угрюмый солдат, иностранка, что ли, какая, что родной язык тебе противен. Жандармов-то теперь нет, придется потерпеть.

— Милая, ты не обижайся, Христа ради, — сказал добродушный солдатик. Нешто я со зла. Я ведь от души. Я в Твери два года работал, земляки они, как услышу, так сердце и запрыгает.

— Понимает она тебя, это, — сказал угрюмый солдат.

— Уж седина показывается, отвыкать бы пора.

— Эх, тетенька, да неушто уж… Господи, — сказал добродушный солдатик, приложив обе руки к груди, — я, можно сказать, человек тихий, смирный, цыпленочка и то на своем веку, скажем, не обидел, а когда меня на войне ранили, дал я зарок, чтобы никаких слов. Думаю, лучше буду святителей поминать, коли что, вот как бабушка говорила.

К нему все обернулись.

— Ну и что же? — спросил нетерпеливо солдат с чайником.

— Ну, наши на другой же день заметили: чтой-то ты, говорят, вроде как полоумный стал? А я скажу слово, да споткнусь. Думали уж, что язык отниматься стал. Почесть ничего сказать не могу, нету слов, да на-поди.

— Обойтись своим умом задумал, по-иностранному, — сказал угрюмый солдат.

— Целый месяц, братец ты мой, держался.

— Трудно было?

— Не дай бог, прямо как без рук.

— Никто человека не мучает, так он сам себе муку выдумал.

— Бывало, в праздник люди сойдутся, у них разговор идет, а я, как немой, сижу. И взяла меня тоска…

— Чем кончилось-то? — спросил нетерпеливо солдат с чайником.

— Чем?.. Да один раз жена мне похлебкой руку обварила, я как двину ее… С тех пор и пошло.

— Разум прочистило, — сказал угрюмый солдат.

— И прямо, братец ты мой, как гора с плеч, веселый опять стал, разговорчивый, мать твою…

— О, боже мой, — сказала женщина в поддевке, — хоть бы в другой вагон перейти.

Поезд опять остановился у станции. И сейчас послышалось:

— Эй, милый, проходи!

— Лезь, голубь, лезь, мать!..

— Ну, ну, старина, домовой облезлый, карабкайся, мать…

Добродушный солдатик повернул голову к двери, с заигравшей улыбкой слушал некоторое время, потом, ни слова не говоря, ринулся вперед по головам и закричал, что было силы, над самым ухом женщины:

— Го-го-го… Орловские, что ли, мать вашу?!

— Они самые, соколики, — донеслось оттуда.

— По разговору узнал, четыре года там работал.

1918