Офицеры или притворились, или на самом деле были полупьяными.
— О, такая красавица! — проговорил один из них, — и какая белокурая, какие косы!
— Линхен, красотка, — пробормотал другой и крепко схватил Лину за руки.
И тут Лина не выдержала. Она вырвала правую руку и, оттолкнув его изо всех сил, закричала:
— Я Ленина! Ленина я, а не Линхен. Будьте вы прокляты!
* * *
Они не сбежали. Они ехали не в вагоне-люксе с полным комфортом, а в страшном, запечатанном, в котором было полным- полно девушек.
Лину и Тамару втолкнули туда после ночи, когда осатанелые эсэсовцы арестовали их в Золиной квартире.
Избитые, в синяках, в разорванных платьях, они все время крепко держались за руки.
Хоть Тамарочка плакала, а Лина сидела спокойно, Тамарочка, плача, утешала ее:
— Ничего, по крайней мере мы со своими, а не с изменниками, и мы можем не улыбаться этим гадам.
— Ты не проклинаешь меня, Тамара? — спросила Лина.
— Ну, что ты, такая уж, значит, судьба, — покорно сказала Тамара. — Я презирала себя, когда лежала там на диване и слушала их подлые разговоры.
— Лучше умереть, чем быть с предателями, — сказала Лина, — хоть мы и в плену, но не изменницы.
— Жаль только маму, — всхлипнула снова Тамарочка, — но все-таки мы честные, мы не подлые, мама должна понять, что мы не могли иначе. Как бы мы потом посмотрели в глаза своим?
* * *
— Откуда вы, девочки?
— Из Киева, а вы?
— С Подолья.
— Мы из Шишаков на Полтавщине.
— Из Броваров мы.
— Мама мне говорит: «Хоть бы ты заболела». Уже и настой табака я пила, и хину фельдшерша наша доставала — и ничего... Такая уж уродилась, никакая чума не брала, а вот фашисты забрали.
— А у нас парень один, так, наверное, целый месяц чай курил. Докурился до того, что стал, как свечка, на комиссии признали чахотку, а он и на самом деле умер.
— Да уж лучше умереть, чем клеймеными ехать.
— Ой, мамочка моя родная, увижу ли я тебя, моя голубка сивая, — запричитала одна девушка.
Вдруг из угла донеслось пение. Там сидела девушка лет семнадцати, небольшая, худенькая. Она обхватила тонкими смуглыми руками колени и, глядя в одну точку на подрагивающей стене вагона, выводила удивительно приятным, задушевным контральто:
Ой прилетiв чорний ворон
Та й сiв на стодолу,
Загадав вiн дiвчиноньцi
Дорогу в неволю.
Ой прилетiв чорний ворон
Та й пiд саму хату,
Загадав вiн ïй дорогу
У неволю кляту.
Девушки приутихли.
— Это Килинка. Она сама придумывает песни, — прошептала какая-то девушка возле Лины, — перед войной на олимпиаде выступала, играла на кобзе и пела, ее даже в Киев посылали. Она там первую премию получила, ее уже в музыкальное училище приняли, но началась война — и вот...
И Лина сразу вспомнила празднично украшенный зал оперного театра, а не сцене девочку в веночке, в украинском костюме с кобзой. Она пела «Думы мои, думы» Тараса Шевченко, и ее вызывали без конца... Лина с Таней были в восторге. Им очень хотелось познакомиться с девочкой, но как-то не получилось. Сколько было у всех зрителей гордости, радости за детей Советской Украины, и подумать только, что в это же время где-то по углам плели свои темные дела такие, как Золин отец. Лина пробралась к девушке.
Бодай тобi, чорний ворон,
Крила повсихали,
Щоб цiєï дорiженьки
Та й не вiщували.
Бодай тебе, чорний ворон,
Куля не минула,
Щоб про тую неволеньку