...А сама она совершенно ничего не помнила...
Воспоминания Тони и других детей стали ее воспоминаниями. Но как-то Светланка сказала:
— А у нас с пятого этажа кошка упала и не разбилась.
Тоня вытаращила глаза. Какой пятый этаж в селе? И Светланка растерянно рассмеялась. Но кто же ей мог рассказать здесь, в концлагере, про кошку и пятый этаж?
Молодая женщина, которая держала ее на руках в вагоне и горько плакала, потом, прощаясь, в Аушвице, исчезла вместе с другими женщинами, и Светланка говорила, как все дети: «Когда мою маму сожгли...».
К Тоне она потянулась всем сердцем, они стали неразлучны. Правда, они ссорились довольно часто, но через пять минут мирились.
Еще они дружили с Зиной Лебединской да со своим однолетком Петрусиком, но то была уже иная, обычная дружба.
Все любили забавлять маленькую Орисю, Ясика и остальных малышей, попавших в концлагерь грудными младенцами, и теперь они уже начинали ходить и разговаривать. И хотя первыми их словами было все-таки «мама», далее они уже лепетали по-немецки: «карцер», «герр комендант», «Kontrollieren»10, «zum Platz»11.
Бабусю Василину, вероятно, сожгли тогда же, со всеми матерями. За Ясиком присматривала всегда Катя.
— Он для меня все равно как братик, — говорила она грустно и серьезно, — наши мамы были самыми лучшими подругами.
Как-то, возвратившись с работы, Катя не нашла в бараке Ясика и еще нескольких малышей. Бросилась к Настасье Дмитриевне, но та лишь злорадно зашипела: «Hinaus»12, словно никогда не разговаривала на родном языке!
Но даже сюда, за колючую проволоку, начали просачиваться волнующие вести. Их приносила Леночка с фабрики, куда ходила со старшими девочками блока № 2.
Леночке шепотом пересказывали работницы с воли, немки, что скоро конец войне, конец проклятому Гитлеру.
— Как? Немцы так говорят? — недоверчиво переспрашивала Катя.
— Ну да. Ты не думай, они сами ненавидят фашистов, — убежденно сказала Леночка. — И они жалеют нас.
Действительно, многим немкам, женам и матерям рядовых, простых людей, стыдно было смотреть на юных невольниц, клейменных, избитых, голодных, и нередко то одна, то другая тайком, чтобы никто не видел, совали Леночке то кусочек темного кухена из всевозможных суррогатов (Гитлер и их довел до голода), то какие-нибудь лохмотья.
— Возьми, — говорили они. — Возьми, прошу. — И смотрели при этом виновато и умоляюще в глаза — мол, не мы виноваты, и мы теряем близких в этой проклятой войне. А одна так прямо и зашептала Леночке: «Стыдно, нам стыдно смотреть на вас, но не думай, Ленхен, есть фашисты, а есть честные немцы. Ведь есть у нас Тельман, он тоже сидит в концлагере. И многие сидят с ним».
Еще в школе слышала Леночка про вождя немецкой компартии Тельмана.
— Но как случилось, что фашисты пришли к власти? — спрашивала Катя.
Лена не знала, как объяснить, но уверенно говорила:
— Ничего, наша армия их прогонит. Ты знаешь, наши уже близко.
И вот стали слышны гул самолетов, разрывы бомб.
— Наши гонят фашистов, — шепотом передавали старшие дети.
Комендант, фрау Фогель, другие надзиратели ходили раздраженные и злые до беспамятства. Фрау Фогель показалось, что группа мальчиков недостаточно почтительно посмотрела на нее, переглянувшись между собой, и комендант люто избил и бросил в карцер Петрусика, Ваню большого (как его прозвали дети в отличие от Вани маленького) и Леню Лебединского. В ту же самую ночь была страшная бомбежка. Все надзиратели забились в щели и бомбоубежища, а детей оставили запертыми в бараке.
Они сбились в одну кучу, и Лена всех успокаивала:
— Не бойтесь, глупенькие... Это же наши. Они никогда не сбросят бомбы на лагерь. Они же знают, что в лагерях свои, пленные.
Катя тоже держалась спокойно. Катя вообще никогда ничего не боялась. Даже фрау Фогель и коменданта. Она была странной девочкой, ее также все любили, но совсем по-другому, чем Леночку. Леночка была по-матерински ласковой и внимательной ко всем, всех жалела, всех мирила, обо всех заботилась, словно отвечала не только за Зиночку и Орисю, — за всех, всех детей. Катя же была для всех образцом справедливости и непоколебимой стойкости в отношениях с надзирателями, со всеми «ними». Она никогда не плакала, никогда не просила прощения. Она старалась не попадаться на глаза Фогельше-Настаське, а когда и встречала, то отводила глаза в сторону, и делала это с таким презрением, что Настаська едва не скрипела зубами. Первый раз после такой встречи она больно ударила девочку стеком, но та лишь передернула плечами и презрительно, молча сжала губы. Ни звука не услышала от нее фрау Фогель и больше не трогала этого « проклятого большевичонка ».