На нарах стояла деревянная чаша, прикрытая доской для раскатывания лапши. «Ага, катык», — определил Сунагат, приподняв доску. Рядом в лотке для просеивания зёрна лежали горкой просяные лепёшки. Под руку попалась большая деревянная ложка с длинной ручкой, вернее сказать, — половник, которым помешивают в котле при варке корота. Недолго думая, Сунагат принялся хлебать катык, черпая его этой ложкой. Он был голоден. Съел, запивая катыком, просяную лепёшку. На полке над нарами нащупал несколько комков высушенного корота. Решил: «Возьму-ка и это, пригодится». Обрадовался, обнаружив янтау со свежим сливочным маслом: «Теперь жить можно!»
Сложив продукты в принесённый с собой мешочек, он уже без прежних предосторожностей вышел из летней кухни, спустился той же огородной тропкой к речке, но на другую сторону не перешёл, а свернул вправо по тележному следу: так было ближе до Пруда утонувшей кобылы и шалаша караульщика — дяди Адгама, которого Сунагат с детства привык называть бабаем, дедушкой. Повезло ему с этим шалашом, тепло в нём, сухо, на груде мочала спишь, как на перине. И дядя Адгам приветлив. Рядом с ним чувствуешь себя, как дома.
Сунагат лишь мельком подумал об этом, и мысли его вновь переключились на то, что было сначала радостью, а теперь обернулось бедой. «Ах, Фатима, Фатима! Тяжко тебе… Прости меня, милая, не смог я прийти за тобой. Я старался ради твоего счастья, но видишь, в каком положении оказался. Судьба безжалостна. И ты терпишь муки из-за меня… Но мы с тобой ещё встретимся. Конечно, встретимся! Только пока что это невозможно…»
Вот и шалаш. Сунагат влез в него, стараясь не нашуметь. Но пожилые люди спят чутко — шорох разбудил Адгама.
— Это ты, Сунагатулла? — спросил он.
— Я, бабай, я.
— Удачно сходил?
— Ещё как! Вот сколько еды набрал!
Старик ощупал подсунутый Сунагатом мешочек.
— Дней на десять, пожалуй, запасся.
— Да, надолго хватит.
— А ты сыт? Уже поел?
— За два дня в один присест, — засмеялся Сунагат.
Он снял рубаху, лёг, но заснул не сразу. Вспомнилось пережитое за последние дни. Уже в полудрёме видел он лица товарищей, с которыми бежал из заключения, слышал их голоса.
Вдруг очень отчётливо возник перед ним улыбающийся Тимошка с большим лоснящимся блином в руке — ему по случаю праздника принесли передачу от его жены. «А ну, братва, налетай — подешевело!» — весело пригласил Тимошка товарищей по камере — Сунагата, Хабибуллу и Илью Пахомыча, разостлав на полу присланную женой тряпицу.
Как раз перед этим Пахомыч вёл разговор о том, что надо как-то связаться с остальными арестованными и объявить голодовку, протестовать против произвола властей. «У меня желудок и так совсем уж обленился, — шутил теперь Тимошка. — Напропалую бездельничает по милости здешнего начальства. Ещё успеем — наголодаемся. А блины, пока тёпленькие, надо съесть».
Пахомыч не стал упорствовать. Вчетвером они принялись за еду. И тут Сунагат пережил приключение, которое, наверное, никогда не забудет. Куснув свёрнутый трубочкой блин, он чуть не сломал зуб — кость скрежетнула по металлу, и звук этот отдался по всему телу. В блин была запечена маленькая пилка. Сунагат ещё не успел рассмотреть её и сообразить, что это такое, как Тимошка схватил пилку и мгновенно куда-то спрятал. «Должно быть, на мельнице жернова обновили, в блинах камешки попадаются, жуйте осторожней», — заерничал Тимошка в своей обычной манере.
Ночью он перепилил несколько прутков оконной решётки, все четверо выбрались на волю и разбежались кто куда, а затем — по уговору — сошлись на пасеке Шубина. И вот теперь там остался только Пахомыч. Тимошка отправился к брату на Воскресенский завод, Сунагат с Хабибуллой — в свои аулы.
«Надо бы нам с Хабибуллой держаться вместе. Мы с ним одинокие, где пристанем — там наш дом. Пахомычу трудней, он возле своих детей как на привязи…» — подумал Сунагат.
Наплывал сон, веки отяжелели, но опять мелькнула мысль о Фатиме — и сон отлетел. «Хорошо бы повидаться с ней… Да не удастся… Если б не болела, может, и удалось бы… Ах, Фатима, Фатима! Неужто не выздоровеешь?..»
Наконец, он заснул. Проснулся, когда уже рассвело. Адгам хлопотал у костра, кипятил чай.
Сунагат сладко потянулся, бодро поднялся и вылез из шалаша, пошёл умываться.
У пруда, где всё лето стоял шум-гам, сейчас царила тишина. На берегу скирдами сложено высушенное мочало. От воды пахнет лубом, но в пруду уже ничего нет, он затянут зелёной ряской.
— Выспался? — спросил Адгам.
— Прямо-таки по-царски! — отозвался Сунагат, вытирая лицо подолом рубахи.
— Ну, попьём чайку…
За чаем дядя принялся наставлять, чтоб Сунагат был осторожен, даже при большой нужде не трогал чужой скот — не навлекал на себя людскую обиду.
— Потребуется еда — найдём, что в наших возможностях, — пообещал он.
— Не беспокойся, Адгам-бабай! Я тут не задержусь, сегодня же уйду. А то и на тебя неприятности могут свалиться. Обо мне ты знать не знаешь и ведать не ведаешь.
— И то! Детишки за тебя не цепляются, ты сам себе голова, где угодно прокормишься. Беглые люди исстари водились, так что не горюй! — подбодрил парня старик.
— Как поживает Ахмади-бай? Оказывается, он дал жандармам обещание поймать меня. Ты слышал об этом? — спросил Сунагат.
— Слышал. Потому и говорю: будь осторожен. Вчера он уехал в Карташево.
— Зачем?
— Плоты оттуда в Уфу отправляет.
Старый караульщик объяснил, что Ахмади расширяет своё дело, теперь взялся и за сплотку леса на Зилиме.
Напившись чаю, старик ушёл в аул с намерением сходить в Гумерово на базар.
Собрался в дорогу и Сунагат. Он ещё не решил, куда направиться, но это его не очень волновало. Он волен идти в любую сторону, поэтому настроение у него было приподнятое.
Свобода! Теперь он очень остро ощущает её. «Захочу работать, так мало ли на свете заводов! — думал он. — Но покуда меня укроют горы. Вон они какие! Конца-краю им нет. В горы уходят тропинки, и каждая из них ведёт или к хуторку, или к охотничьей избушке. Там и сорок урядников днём с огнём меня не сыщут. Пускай ищут иголку в стогу сена! Но они трусливые, в горы побоятся сунуться… А в ауле, наверно, дадут мне прозвище, будут называть Беглым Сунагатом. Что ж! Беглые и вправду исстари водились. Отец покойный, бывало, наигрывал на курае и объяснял: этот напев такой-то беглый придумал, этот — такой-то… Значит, приходилось людям, вроде меня, скрываться от недобрых глаз. Говорят, глядя на отца, и сын выстрагивает стрелы. Но, видать, не всегда. Вот не получился из меня кураист. Да-а… Вместо того, чтобы дуть в певучую трубочку, выдувал стеклянные пузыри. Однако и этим больше не придётся заниматься. А может, вправду на другой завод податься? На Белорецкий, Авзянский, Кагинский или Воскресенский… В Воскресенске можно отыскать Тимошку. Хотя вряд ли он там задержится. Поговаривал, что махнёт в Оренбург…»
В раздумьях Сунагат дошёл мелколесьем до большака, ведущего в сторону Белорецка. Вышел на дорогу, долго, прощаясь, смотрел в сторону раскинувшегося на склоне горы Ташбаткана. И вдруг вспомнил, что ещё не выполнил просьбу Пахомыча — не передал свёрток Мухарряму-хальфе. «Погоди-ка! Почему я должен бродить по лесу, точно волк, у которого разорили логово? — подумал он. — Что я — человека убил или коня украл? Зайду открыто на денёк в аул. С родными повидаюсь, с товарищами. У кого хватит решимости выдать меня жандармам? На всякий случай скажу, что они сами меня отпустили. Пойду!..»
Он смело зашагал по большаку к аулу. Но у околицы заколебался и прошёл ко двору езнэ задами, поднялся от речки той же тропкой, по которой наведывался ночью.