Здесь же, у крыльца, для экзотики были привязаны две длинногривые тибетские лошади. Им, прямо на снег, бросали по охапке сена, — они косили на него глазом, фыркали, и время от времени тянулись у нему губами.
Сами. Опускались до такого позора… Потому что уже привыкли, что сентиментальные туристы кормят их исключительно с рук, когда не нужно преклонять свою гордую шею.
Вокруг была зима. Тибет, — это какое-то белое царство.
Кроме снега, в Тибете ничего нет. Здесь даже деревья облеплены снегом, и он с них не падал, а покрывал легким своим одеянием каждый ствол и каждую ветку на нем.
Не говоря уже о местных каменных домишках, над каждым из которых, словно над берлогой, поднимался волнистый дымок.
И легкий в меру морозец, и тишина, в которой слышался звук огромного простора, и воздух, где неповторимо пахло непокоренными горными вершинами.
Так что зря итальянские альпинисты ждали, когда рассеется туман над своим маршрутом, — все равно у них ничего не получится. Такую тишину покорить нельзя.
— Здесь хорошо, — сказала Гвидонову Мэри, — но скучно. Кроме телевизора, — ничего. Но телевизор можно смотреть и дома.
Она страдала от неприкаянности кочевой жизни. Потому что ей было не восемнадцать, и даже не двадцать пять, — и она желала вить свой уголок. Иметь свою кухню, свой пылесос, и поливать каждое утро свои цветы на подоконнике.
Мэри гордилась Гвидоновым, — когда они спускались в ресторан, напускала на себя чопорный вид, много молчала, накалывала на вилку по малюсенькому кусочку, и часто поднимала голову, делая вид, что внимательно слушает его.
Но Гвидонов, большей частью безмолвствовал.
И к довольно неплохой еде, относился, как истинный офицер, — то есть, почти безразлично.
Его смущала стерильная природа Тибета. Где лишь чистейший, вредный для зрения ослепительный снег, ледяные вершины, прозрачный холодный воздух, и всеобщая тишина. Даже здесь, в ресторане гостиницы, где итальянцы не закрывают ртов, — все равно тишина.
Зачем все это, с какой целью, для какой надобности нужно столетиями так далеко прятаться от мира. Этим оригинальным буддистам.
Сам Будда к отшельничеству относился безразлично. Это Гвидонов уже выяснил… Так же как к воздержанию, и посту.
Он был обижен, должно быть, — на отшельничество, на воздержание и на пост. Потому что по жизни перепробовал всего этого выше всякой меры, чтобы достичь божественного познания, — но ни то, ни другое, ни третье не помогло ему.
Не продвинуло его — ни на шаг вперед.
Их там была, в теплом климате не то Непала, не то Индии, целая команда, — пожирателей сухих кузнечиков. Каждый из них в корнях персонального дерева выкопал для себя небольшую пещерку, где предавался одиночеству.
Когда становилось совсем скучно, они перекрикивались между собой:
— Эй, сосед, ты еще не пришел к просветлению?
— Пока нет, но многорукая Шива, показала мне верный путь. Нужно есть не трех кузнечиков в обед, а двух. Советую тебе последовать по моему святому пути, подсказанному мне самой Шивой.
— Ерунда, — отвечал им третий отшельник, выползший на солнышко из-под своего дерева. — Шива не могла сказать такой чуши… Главное, это не еда. Которая всего лишь — низменная примитивная потребность. Главное, — смирение. Нужно смиряться, смиряться и еще раз смиряться. Истязать свою животную плоть, безразлично относиться к боли. У меня есть отличные, мной плетеные хлысты. Хотите, подарю?
— Да замолчите вы все, — слышалось от другого дерева. — Порождения ада… Вы мешаете мне медитировать. Я только что был на пути к самому Кришне…. А вы — здесь…
Петька вопросительно посмотрел на Гвидонова.
— Сначала экскурсия, потом поговорим со сторожем…
Тот понятливо кивнул.
Китаец экскурсовод, который поджидал их у входа в заброшенную обитель, довольно сносно говорил по-русски, но все время улыбался и, время от времени, пытался кланяться. Должно быть, он проходил курсы в Японии, где поклоны получаются естественно, здесь же было похоже на то, что вернулись хозяева, а он, управляющий, к их приезду уже успел разворовать всю утварь, и теперь не знает, как себя вести.