– Впрочем, вы это знаете лучше меня, – добавил Рудыковский. – Вы, кажется, служите в Комитете по делам колонистов?
– Кажется, – улыбнулся Пушкин, и его серьезность мгновенно сменилась весельем.
За порогами места сделались еще живописнее: посреди реки высились скалистые острова со стройными рядами сосен, поросшие лесом берега будили воображение, напоминая слышанные в детстве сказки о богатырях и разбойниках. У селения Айнлаге, которое ямщики по привычке называли Кичкасом, Днепр сужался до двух сотен шагов; там устроили переправу. Лошадей выпрягли, экипажи вкатили на плоты. Стоя на высоком правом берегу и глядя на песчаную отмель левобережья, к которой уже устремились первые лодки, генерал Раевский сказал, что именно здесь печенеги устроили засаду на войско князя Святослава, пытавшееся преодолеть пороги в ладьях. Здесь оборвалась жизнь великого воина! Ноздри Пушкина раздувались, глаза блестели – должно быть, ему слышались крики, свист стрел, плеск воды, конское ржание… Николай Николаевич спросил его с усмешкой, уж не сочиняет ли он поэму о киевском князе; тот ответил ему в тон, что в этом особом случае согласен с Карамзиным: Святослав был великим полководцем, но не великим государем, ибо славу побед уважал более государственного блага. И тут же начал рассказывать, как видел своими глазами побег двух разбойников из екатеринославского острога: они утопили стражника, а сами, хоть и были скованы друг с другом, сумели доплыть до острова, дружно плеская ногами.
На переправу ушло часа два. Когда лошадей снова впрягли и все расселись, ямщики собрались ехать по дороге к Александровску, но генерал приказал им свернуть в степь.
Ужинали в Камышевахе, где почти не оказалось мужиков – только бабы, старики да дети малые. На расспросы генерала нехотя отвечали, что мужики в поле, при табунах, уехали по другим делам. Все больше хмурясь, Николай Николаевич решил не останавливаться на ночлег и ехать дальше.
Заходящее солнце вызолотило окоём и высеребрило степь, в сгустившейся небесной синеве проклюнулись первые звезды. Тяжелая поступь уставших лошадей и скрип колес не заглушали степной музыки – пересвиста сусликов, стрекота кузнечиков, цвиньканья каких-то птах, редкого уханья филина. Спали сидя, обложившись подушками. Поутру, когда остановились позавтракать, оказалось, что Пушкин снова дрожит в ознобе. Учитель вернулся в коляску. У кареты больного ждал Рудыковский со стаканом мутной жидкости в руке.
– А ну, пейте, Пушкин!
Тот повиновался от неожиданности и тотчас сморщился: это была хина.
Небольшой караван пробирался по ровному, бескрайнему травяному морю, переливавшемуся волнами ковыля; ни дерева, ни креста, ни колокольни – взгляду зацепиться не за что. Сам того не заметив, Рудыковский начал тихонько подпевать вторым голосом ямщику, который завел протяжную малороссийскую песню; генерал упросил его петь погромче.
Несмотря на бодрую мелодию, песня звучала уныло.
Изредка по пути попадались селения: Омельчик, Орехов, Конские Раздоры; там останавливались, чтобы дать отдых лошадям и напиться; на расспросы генерала жители отвечали неохотно. Наконец вдали заблестела большая вода – Азовское море.
Мариуполь был населен почти одними греками, но генералу Раевскому устроили торжественную встречу на Базарной площади и поднесли хлеб-соль; русский чиновник произнес приветственную речь в честь героя незабвенной храбрости, одушевляющего своим примером юношество и восславленного пиитами. «Почитай-ка им свою оду», – сказал Раевский вполголоса Пушкину, оглядывая ряды чиновничьих вицмундиров и купеческих сюртуков, за которыми теснилась толпа в домотканой одежде, постолах и поярковых шапках. Рудыковский догадался, что в словах генерала заключался какой-то намек; Пушкин промолчал.