Раскладывали тол быстро — привычно уже. Под каждую цистерну по шашке. Детонаторы. Фитиль общий — бикфордов шнур, из тайника, завёрнутый в промасленную тряпку. Григорьев проверил соединения — каждое, пальцами, в темноте, на ощупь. Кивнул.
— Зажигай.
Петька чиркнул спичкой. Руки у него тряслись — Иван видел это даже в темноте, по тому, как прыгал огонёк, — но спичка зажглась, фитиль занялся, пополз по шнуру, и от него пахнуло серой, кисло, резко. Пять минут. Триста секунд. Достаточно, чтобы уйти. Должно быть достаточно.
Бежали. Через деревню — мимо тёмных домов, мимо колодца, мимо школы, где спали немцы, в лес, на север. Земля под ногами была мягкая, влажная, и Иван бежал легко, потому что бегать по лесу он умел лучше, чем ходить по городу. Немцы ещё не поняли. Часовых нет, но и тревоги нет — спят, расслабились.
Триста метров пробежали, когда рвануло. Иван не обернулся — обернулся потом, через секунду, когда ударная волна толкнула в спину, и он увидел. Пламя. Огромное, оранжевое, ревущее ударило в небо, как кулак, и небо вздрогнуло. Сарай разлетелся — просто исчез, и на его месте стоял столб огня. Бочки рвались одна за другой, и каждый взрыв был как удар колокола, тяжёлый, низкий, отдающийся в груди. Бензин разливался горящей рекой по траве, по земле, по дороге. Жар доставал даже сюда, за триста метров, лицо обожгло, как летним полуднем, только сильнее.
Немцы выскочили из домов — в исподнем, босые, с автоматами, без автоматов. Кричали, бегали, кто-то пытался тушить, таскал вёдра от колодца. Бесполезно. Двести бочек бензина. Попробуй потуши.
Группа остановилась на опушке, обернулась. Деревня горела. Пламя освещало небо на километры вокруг, и Иван подумал, что сейчас это видят — на шоссе, в соседних деревнях, на немецких постах. Увидят и приедут. Нужно уходить. Но ещё секунду — одну — он стоял и смотрел.
— Хорошая работа, — сказал Григорьев негромко.
Иван не ответил. Смотрел на огонь и думал о часовом. Молодой парень, лет двадцать. Худой, с длинным носом. Курил, глядел на звёзды. Может, дома у него мать. Девушка. Друг, с которым пил пиво в каком-нибудь Мюнхене или Дрездене. Теперь не дождутся. Он, Иван Кузьмич, пятьдесят шесть лет, охотник, лесник, муж, отец троих — убил его. Ножом в шею, сзади, без предупреждения. Первого в жизни человека убил.
Лосей убивал. Кабанов. Однажды волка, большого, матёрого, который зашёл во двор и задрал козу. Волка было не жалко. Лося было жалко каждый раз, и каждый раз он стоял над тушей и молча извинялся, потому что так его научил отец: бери у леса, но проси прощения.
У немца прощения он не попросил. Жалко? Он спросил себя честно, как спрашивал всегда без уловок, без самообмана. Нет. Не жалко. Немцы пришли сюда сами. Убивают наших — вчера расстреляли троих в Дубровке, за то что не сдали зерно. Война. Они или мы. Мысль была простая, жёсткая, не имеющая второго дна, и Иван принял её так, как принимают погоду без радости, без горя, как факт.
— Пошли, — сказал Григорьев. — Далеко ещё идти.
Вернулись в лагерь, когда солнце встало. Лагерь — две землянки в чаще, крытые ветками и дёрном, невидимые в десяти шагах. Десять человек здесь жили — спали, ели, чистили оружие, ждали. Ещё пятеро вернутся завтра, если повезёт.
Жена ждала. Мария пятьдесят два года, тихая, крепкая, с натруженными руками и лицом, на котором было написано всё, что она пережила за жизнь, и ничего из того, что переживала сейчас. Принесла кашу, хлеб. Посмотрела на него — молча, внимательно, так, как только жёны умеют смотреть: одним взглядом понять, жив ли, цел ли, не сломалось ли что-то внутри. Он не знал, что она увидела. Не спросила. Поставила котелок, отошла.
Есть не стал. Лёг на лапник в землянке, закрыл глаза и уснул мгновенно — как засыпает зверь после охоты: глубоко, тяжело, без снов. Проснулся к вечеру. Тело ныло, привычная усталость, с которой мышцы давно научились жить. Вылез из землянки, сел у костра. Костёр маленький, бездымный — Григорьев научил разводить такой, чтобы не заметили с воздуха. Грел руки, хотя было не холодно. Привычка. Огонь успокаивает.
Григорьев варил что-то в котелке. Крупа, вода, соль — всё, что было. Вчера Степан принёс картошки.
— Как? — спросил Григорьев, не поднимая глаз от котелка.
— Нормально. Спал.