В полночь пришёл сменщик. Петька — восемнадцать лет, месяц на заводе.
— Сергей Гаврилович, я вас сменю.
— Нет. Доделаю эту, потом уйду.
Петька не стал спорить.
Доточил деталь. Осмотрел — придирчиво, по привычке, хотя глаза уже плохо видели от усталости. Положил в ящик. Выключил станок, и тишина навалилась — оглушающая, звенящая, и в этой тишине он услышал, как бьётся его собственное сердце, и удивился, что оно ещё бьётся.
Снял спецовку, повесил на гвоздь. Шёл домой пешком, пятнадцать минут по пустым улицам. Затемнение — фонари не горели, окна чёрные, и город лежал в темноте, как зверь, затаившийся в норе. Только звёзды, и луна, и его шаги по деревянному тротуару — гулкие, одинокие.
Дом — деревянный, одноэтажный, с палисадником, в котором Катя выращивала георгины. Георгины цвели и сейчас, но никто на них не смотрел. Катя не спала, ждала — он видел свет в окне кухни, приглушённый, жёлтый. Разогрела ужин. Он ел молча, и она сидела напротив, молча, и они молчали вместе, и это молчание было лучше любых слов, потому что слова требовали сил, а сил не было.
Лёг. Уснул мгновенно — как будто кто-то выключил рубильник. Снился завод: станок, детали, визг резца. Карабин собирается — деталь к детали, пружина к пружине, — и вот он готовый, в чьих-то руках, и руки эти поднимают его, и прицел ловит фигуру в сером, и выстрел, и попадание, и во сне Симонов почувствовал удовлетворение — то самое, которое чувствует мастер, когда его работа делает то, для чего была сделана.
Проснулся через четыре часа. За окном — серый предрассветный свет. Катя проснулась от его шагов.
— Ты куда?
— На завод.
— Сергей, ты же только лёг.
— Поспал четыре часа. Хватит.
Она не стала спорить. Встала, обняла его — молча, крепко, прижавшись щекой к его груди, и он почувствовал, что она тёплая, и мягкая, и живая, и что есть на свете вещи кроме станка и деталей, и что эти вещи стоят того, чтобы за них делать карабины.
— Береги себя.
— Берегу.
Шёл на завод в темноте. Рассвет только начинался, небо серело на востоке, и воздух был свежий, и пахло росой, и откуда-то тянуло дымом, кто-то уже топил печь. Пятый день войны. Там, далеко, на западе, стреляют из того, что он точит. Держатся.
В Софрино, в ста километрах от Москвы, Королёв сидел в кабинете и читал донесения.
Кабинет был маленький — бывшая подсобка при испытательном цехе, с одним окном, выходящим на полигон, и с диваном в углу, на котором он спал последние три ночи, не раздеваясь. На столе — папка с донесениями, толстая, листов двадцать. Каждый лист от командира части, получившей РПГ. Он читал медленно, делая пометки карандашом на полях. Ванников вошёл без стука.
— Сергей Павлович, донесения читаете?
— Читаю. Работает.
— Знаю. Мне тоже копия пришла. Сталин звонил, велел производство увеличить.
— Увеличиваем. Сейчас пятьдесят в день. К концу недели до семидесяти выйдем.
— Мало.
— Знаю. Но ППШ тоже нужен, станки одни. Приоритеты расставьте.
Ванников подошёл к окну и посмотрел на полигон. Там стояли мишени — фанерные макеты танков, изрешечённые, покорёженные, с обугленными пробоинами от кумулятивных гранат.
— Ладно. ППШ сто в день, РПГ пятьдесят. Поровну. Оба нужны.
— Есть.
— Что по улучшенной модели?
Королёв развернул чертёж. РПГ-41 — следующая версия, над которой он работал последний месяц. Легче на полкило, прицел механический вместо голой мушки, дальность увеличена до семидесяти метров. Двадцать метров — разница между жизнью и смертью для гранатомётчика.
— Чертежи готовы. Прототип через две недели. Испытания ещё неделя. В производство через месяц.
— Долго.
— Быстрее не получится. Новая технология, оснастку делать надо.
Ванников кивнул.
— Делайте. Сталин сказал — РПГ важнее многого.
Королёв знал это и без Сталина. Противотанковые ружья были, но их мало. Сорокапятки были, но тяжёлые, на позицию не вкатишь, с позиции не убежишь. А РПГ — это солдат, труба и граната. Три килограмма, которые пехотинец несёт сам, и которые превращают его из жертвы в охотника. Увидел танк подошёл, прицелился, выстрелил. Попал — танк горит. Просто. Красиво, если можно так сказать о вещи, которая убивает.
Опасно для стрелка — да. Половина гранатомётчиков не переживают первого боя. Это он знал тоже, и это знание сидело в нём, как заноза, которую нельзя вытащить.
— Борис Львович, а потери гранатомётчиков?
Ванников помрачнел. Лицо его, и без того серое, стало ещё серее — как бетон, как пепел.
— Высокие. Немцы учатся быстро. Видят выстрел — сразу бьют по точке из всего, что есть. Пулемёты, пушки. Половина гранатомётчиков не переживают первого боя.