А в той истории? Он помнил: к десятому дню — свыше трёхсот тысяч убитых и пленных. Здесь — сто восемьдесят восемь, из них тридцать тысяч пропавших, которые, может быть, выйдут, а может быть, нет. Меньше. Заметно меньше. Но «заметно меньше» — это не утешение, когда речь идёт о людях. Каждый из этих ста восьмидесяти восьми тысяч имел имя, и мать, и кто-нибудь ждёт его дома и не дождётся, и не узнает, что не дождётся, ещё месяцы, потому что похоронки идут медленнее, чем пули.
— Немецкие потери?
— По нашим оценкам примерно сто тридцать-сто сорок тысяч. Пленные немецкие — минимальные, до двух тысяч. Танков потеряно у нас около восьмисот, у них примерно четыреста. Самолётов мы потеряли тридцать пять процентов парка, они пятнадцать-восемнадцать. Данные по потерям в авиации без учета первого дня.
Соотношение. Он считал, и каждая цифра ложилась на предыдущую, и картина складывалась неравная, тяжёлая, но не катастрофическая. В той истории соотношение потерь за первые десять дней было один к четырём не в нашу пользу. Здесь примерно один к полутора. Всё ещё плохо, но уже не пропасть.
— Спасибо, Борис Михайлович. Что-нибудь ещё?
Шапошников помедлил. Потом сказал — негромко, без эмоций, как произносят медицинские термины:
— Немцы расстреляли заложников в Бресте. Сто двадцать человек. Мирные жители. В ответ на действия партизан.
Тишина. Он сидел и смотрел на Шапошникова, и внутри у него что-то сжалось — не от удивления, не от ужаса, а от узнавания. Он знал, что это будет. Знал по учебникам, по документам, по Нюрнбергу. Знал, что немцы будут убивать мирных планомерно, методично, с немецкой аккуратностью, сотни деревень, сожжённых вместе с жителями. Знал и всё равно, когда это произошло здесь, в его войне, в его стране, оказалось, что знание не защищает от боли.
— Сто двадцать, — повторил он.
— Да. Женщины, старики, дети. Крепость ещё держится. Немцы бьют по крепости и расстреливают гражданских в городе. Связи с крепостью нет.
— Передайте в Совинформбюро, — сказал он. — Для прессы. Мир должен знать.
— Есть.
Шапошников ушёл. Сталин остался один.
Но несмотря на все старания немцы всё равно наступают. Всё равно убивают. Всё равно жгут города и расстреливают заложников. Потому что знание это не сила. Знание это возможность. А между возможностью и результатом пропасть, заполненная кровью, потом, металлом и временем.
Глава 44
Штурм
Тимошенко проспал шесть часов, не восемь как приказал Сталин, но и этого хватило, чтобы мир перестал двоиться и руки перестали промахиваться мимо телефонной трубки. Проснулся сам, без будильника, в четыре утра — от тишины. Не от грохота, не от звонка, а от тишины, которая была неправильной. Слишком полной. Слишком плотной. Как тишина перед грозой, когда воздух сгущается и птицы замолкают, и ты знаешь, что через минуту небо расколется.
Он лежал на раскладушке и слушал. Подвал сырой, холодный, с бетонными стенами, по которым тянулись провода, как вены по руке. Лампочка горела — новая, ввинтили вчера вместо перегоревшей. Часы на стене показывали четыре одиннадцать.
В четыре пятнадцать мир раскололся. Первый снаряд лёг далеко — километрах в трёх, на севере. Тимошенко услышал удар — глухой, утробный, как будто кто-то огромный стукнул кулаком по столу. Потом второй. Третий. И пошло — один за другим, один за другим, густо, часто, сливаясь в непрерывный рокот, от которого стены подвала дрогнули, лампочка мигнула, и с потолка посыпалась штукатурная крошка, мелкая, белая, как снег.
Он вскочил, сунул ноги в сапоги, схватил трубку.
— Докладывайте!
Голос на том конце молодой, торопливый:
— Товарищ нарком, артобстрел по всей северной дуге. От Молодечно до Радошковичей. По передовой, по второй линии. Наблюдатели видят танки. Пехота поднимается.
— Авиация?
— Пока нет. Ждём.
— Как только появится доложить немедленно. Командирам участков действовать по плану обороны. Резерв не вводить до моего приказа.
Положил трубку. Застегнул китель, натянул портупею. Руки работали сами — привычка, въевшаяся в мышцы. Надел фуражку, посмотрел на себя — выбрит, одет, застёгнут. Командир. Нарком. Человек, от которого ждут решений. Климовских был уже на ногах, примчался в подвал, не дожидаясь вызова, с картой под мышкой и карандашом за ухом. Разложил карту на столе, начал отмечать.