Сидя по ночам в своей комнате, слушая, как скребутся крысы, а старик бормочет про Мерлина, серых коров и бог знает что еще, при свете единственной свечи пытаясь подготовиться к завтрашним сеансам, он много думал про страх. Не потому, что его беспокоили уличные бредни про Апокалипсис. Об этом говорили везде. Но страх отпечатался и на лицах ганзейских купцов, которых он писал за высокими стенами Стил-Ярда. На сильном лице Георга Гисце, чей портрет Гольбейн только что закончил, страх не был заметен, но художник знал — Гисце тоже боится. Он намеренно не передал это на холсте: не хотел наводить на мысль, что купец провозит в Англию запрещенные книги и знает, что ему грозит в случае ареста.
Как бы поговорить с людьми, не знавшими страха. Но таких крайне мало. Кроме Кратцера, он за прошедший год видел всего двоих. Одним из них был Томас Болейн, теперь граф Уилтшир, отец Анны, гуманист, корреспондент Эразма. Ему Гольбейн привез книгу старого мыслителя. Его веселое лицо напоминало ребенка, ожидающего подарка и знающего, что получит его. Вторым являлся враг и тезка Томаса Мора Томас Кромвель с узкими, внимательно смотревшими на мир глазами. Его влияние в королевском окружении усиливалось. Он ничего не боялся. Он хотел стать советником короля, даже если бы для этого ему пришлось уничтожить половину Англии и собственными руками разорвать Мора. Именно о Море он и заговорил сразу, по-уличному грубо, когда Гольбейн по рекомендации Уилтшира явился к нему с визитом в надежде получить заказ.
— Да. Гольбейн. Я вас помню. Вы ведь писали Мора, не так ли?
И его глаза цвета мерцающего ила Темзы так сверкнули, что Гольбейн испугался: может, его имя уже стоит в списке тех, кого предполагалось подвергнуть допросам? Гольбейн поднял голову, не отвел взгляда и твердо ответил:
— Да.
— И вы виделись с ним после возвращения?
— Нет.
Кромвель похлопал его по плечу:
— Мудро. Не самое лучшее знакомство в наши дни.
И Гольбейн спокойно улыбнулся, как будто соглашаясь. Он не чувствовал угрызений совести, хотя теперь, когда удача повернулась к нему лицом, он из трусости не нанес визита благодетелю. Художник не считал себя человеком, которого легко запугать, но все же ему было не по себе. И ежедневные страшные истории хозяина начали его раздражать. Он как мог высмеивал бредни старого дурака и его уговоры сходить к фанатикам в подвал Дейви. Но в то же самое время поглядывал на небо, высматривая комету. И это ему не нравилось.
— Вам следовало остаться у меня, — говорил Кратцер за кружкой пива в теплой гостиной, где на почетном месте над камином висел его портрет работы Гольбейна. Художник поместил ученого в правую часть картины, откуда он серьезно рассматривал астрономические приборы. Они отмечали окончание Гольбейном работы над его самым крупным заказом в длинном деревянном банкетном зале Стил-Ярда. Он воплотил в образы купеческий девиз: «Золото — отец обмана и дитя печали; тот, кому его не хватает, печален; тот, у кого оно есть, всегда тревожен». Одна из двух огромных картин изображала триумф богатства, другая — триумф бедности. Пока Гольбейн работал, Кратцер частенько заходил к нему, болтал без умолку, что-то без конца советовал, фонтанировал идеями, кипел энергией, приносил своему ближайшему другу еду и эль. — Я не понимаю, как вы можете жить в такой мерзкой дыре. Ваш хозяин не так уж и не прав: небеса действительно полны предзнаменований. Иногда, глядя на звезды, я тоже думаю, что надвигается конец света. Но даже не в этом дело. Там крысы, Бог мой. Блохи. Клопы. Выдохшийся эль. И черствый хлеб.
— На все можно смотреть с разных сторон, — менторским тоном сказал Гольбейн и покачал головой (он уже немало выпил). — С одной стороны, верно, не самая роскошная квартира. С другой…
— Что? — перебил Кратцер, чье грубоватое лицо исказил сарказм. — Что с другой стороны?
— Ну, скажем, — ответил художник, наливая Кратцеру еще пива, — есть обстоятельства, которые меня там устраивают.
Он не мог назвать ученому эти обстоятельства. Он никому не мог их назвать. Его состояние сродни болезни — слишком интимной и постыдной, чтобы о ней рассказывать.