На словах memento mori он улыбнулся мне заговорщической улыбкой. Отец тоже улыбнулся. По-новому. С такой заразительной радостью, которая могла сравниться лишь с радостью самого мастера Ганса.
— В ту Страстную пятницу. Пасха, когда леди Анну провозгласили… — Он не смог произнести слова «королевой», но понял тайный смысл картины: мастер Ганс, как и он сам, с тревогой думал о разрушении единой церкви и мраке, поглощавшем нашу жизнь. Он назвал возвышение Анны Болейн концом нашей цивилизации.
— Да! — воскликнул мастер Ганс, не в силах больше сдерживаться. Как набедокуривший прощеный школьник или друг, он шагнул вперед и своей большой медвежьей лапой схватил отца за плечо. — Я знал — вы поймете.
И почему комната показалась мне грязной? Когда мы садились за стол, воздух был голубым, а эль — золотым. Вдруг мы заговорили, как не могли бы говорить много месяцев. Перед нами светилась картина, и мы с отцом продолжали схватывать новые и новые детали игры, созданной мастером Гансом. Безудержная фантазия и изобретательность художника сводились к его большой мысли о том, что времена полны дурных предзнаменований и жизнь губит религиозная борьба. Узор мраморного пола, означавший союз неба и земли, напоминал Вестминстерское аббатство, где проходили коронации. Вверху и внизу располагались магические гексагоны, математический символ надмирного. Мы не догадались, но мастер Ганс разъяснил нам — в композицию неявно заключен также астрологический квадрат, планеты в котором располагались так, как в тот день, когда решилась судьба отца. Некоторые детали потрясли меня и исполнили такой нежности к мастеру Гансу, что один раз я даже поперхнулась хлебом и сыром и спрятала лицо в пивной кружке, боясь выдать свои чувства. Было что-то очень трогательное в легкой лести французам, заказавшим ему эту картину. Глобус благоразумно повернули Францией к зрителю. Кроме того, мне так понравились ошибки, выдававшие немецкое происхождение художника: он написал «Притания» вместо «Британия», и «Бариж» вместо «Париж».
— Неплохо бы вам как-нибудь приехать к нам, мастер Ганс, и закончить наш портрет, — сказал отец, довольно откинувшись на стуле и отставив деревянную тарелку. — Помните? Правда, это было так давно. Даже не хочется вам напоминать. Вы теперь занятой человек. Наверное, у вас нет времени…
Мы все понимали: доделывать там нечего. Не нужны ни лютни, ни стулья, на которых когда-то настаивал отец. Он просто предложил встретиться, предложил новую дружбу. И мастер Ганс засиял от удовольствия. Я видела — он любит отца. Они обогащали друг друга, оживали вместе. И я обрадовалась, когда благодаря ему у расслабленного, посветлевшего отца снова появилось желание стать счастливым. Он даже перестал казаться вдруг угрюмым отшельником. Но затем мастер Ганс вспомнил о реальности и помрачнел.
— Я был бы очень рад, — чуть более старательно, чем следовало, ответил он, — с удовольствием.
Он не спросил когда, и я почувствовала — отца это очень ранило, хотя он ничего не сказал. И неожиданно для себя я решила все уладить.
— Мы с вами сами договоримся о дне, — обратилась я к мастеру Гансу. — Не стоит утомлять отца деталями. Я вам напишу. У вас, конечно, множество заказов, но, может быть, в конце лета… — Гольбейн колебался, весь во власти ностальгических воспоминаний и вместе с тем слегка встревоженный. Может, он не хотел, чтобы видели, как он направляется в Челси или к моему дому в центре города? Ведь и у стен есть глаза и уши. Следует быть более чуткой. — Например, мы можем поехать к Роперам. Маргарита теперь живет в Эшере, недалеко от дворца, — прибавила я, ухватившись за внезапно пришедшую мне в голову светлую мысль. — В Уэлл-Холле очень красиво. Она разбила чудесный кентский сад. Вам понравится.
Я оказалась права: он хоть и боялся, но хотел побыть с нами. Гольбейн расцвел, и отец вздохнул.
— Да. Эшер. Я вам тоже напишу, — пообещал мастер Ганс и наклонился с таким видом, как будто собирался похлопать меня по плечу. — Недели на две. О, мне так хочется поработать.
И только когда мы ушли, когда отец свернул к реке, а я, накинув капюшон, направилась домой, я вдруг разгадала еще один memento mori, помещенный мастером Гансом в картину, такой простой и изящный, что непостижимо, как я не увидела его с самого начала. Это была дань глубокого уважения к отцу. Сильные диагонали, идущие вниз к черепу и вверх к распятию, в правой части картины обхватывали пурпурно-коричневое бархатное облачение французского епископа. Все предзнаменования, связанные с религиозными и политическими распрями, сходились в одном месте. Платье цвета плодов шелковицы и с таким же узором. Mows — любимая словесная игра отца, связанная с его именем. Гольбейн не забыл нас, хоть и пытался строить будущность в другом лагере, среди людей, которым принадлежал завтрашний день. Его картина еще и еще раз говорила: помни о Море.