В комнате больного находились только я и Джон. Забыть страшный запах болезни невозможно. Все, что я слышала о потной болезни, вылетело у меня из головы. А ведь Клемент рассказывал мне, что впервые она появилась в 1485 году, в начале вялого правления старого короля Генриха. Люди говорили, значит, он будет править весь в поту, покоя не будет. Джон рассказывал и о второй вспышке, в 1517 году, когда мы уже жили на Баклерсбери; в тот год Мартин Лютер объявил войну церкви, и отец утверждал, будто в эпидемии виновны еретики, снова отравившие политику.
Аммоний кричал: «Лжецы! Лжецы! Лжецы!» — и мы не могли понять, кого он имеет в виду. Мы выбились из сил, удерживая его на кровати. В темной комнате валялись груды влажной одежды, ведра, медицинские инструменты. Оставаться с ним было опасно, но нас это не пугало. Самое главное, он страдал, его измученное тело еще жило. Потом он ослабел, тихо сказал: «Я устал» — и вдруг так отяжелел, что мы не могли поднять его, даже подхватив с обеих сторон под руки.
— Не засыпайте, — бормотала я, а по моим щекам катились слезы. — Пожалуйста.
Джон тоже плакал.
— Вам нельзя спать, — уговаривал он. — Послушайте меня!
Но итальянец уже не слышал. Его глаза закрылись, и, как ни старались, разбудить его мы не смогли. Мы оба знали — он больше не откроет глаза.
Я никогда не чувствовала себя такой беспомощной и жадно хватала воздух. Снизу что-то давило. Я натянула на умирающего простыню, как будто еще оставалась надежда, что он выживет. Видела слезы на лице своего учителя, слышала наше неровное тяжелое дыхание и изо все сил пыталась услышать дыхание третьего человека, но оно прекратилось. Джон говорил мне, что именно в ту минуту решил стать врачом. Конечно, эта смерть усилила и во мне желание уметь лечить. Но тогда я ощущала только запах гибели — темный, всепоглощающий. Отец назвал его запахом ереси.
И теперь, услышав, что люди от новой эпидемии бегут из Лондона в деревни, я решила помочь. В Челси было неопасно, просто много голодных беженцев, нуждавшихся в крыше над головой. Раскачиваясь на волнах предстоящего счастья, я почему-то чувствовала себя неуязвимой. В своих ежедневных письмах я не писала Джону, что регулярно ношу им еду, что мы с госпожой Алисой с помощью старосты отцовской фермы перестроили второй амбар за большим полем и разместили там людей. В тот год его должны были избирать в колледж. Я просила его до избрания даже не отвечать на мои письма, чтобы он ни на что не отвлекался. У него хватало забот. Пусть он полностью сосредоточится на том, как произвести впечатление на членов колледжа, а не беспокоится обо мне.
Когда отец сразу же после подписания мирного договора вернулся в Челси — правда, молодые еще оставались в деревне или, как Уилл и Маргарита Ропер, в городе (к моей зависти, они поселились на Баклерсбери), — госпожа Алиса убедила его, что мне не стоит каждый день ходить к беженцам.
— Ты должна быть осторожнее, Мег, — мягко сказал мне отец, увидев, как я с корзиной отправляюсь в Челси.
Но не положил мне при этом руку на плечо — такой простой жест отцовской любви и заботы. Я столько лет надеялась, что он обнимет меня, и чувствовала себя в стороне, особенно когда он прижимал к себе своих взрослых детей, а до меня не дотронулся ни разу и даже не очень старался разубедить. И я пошла в деревню. Может быть, у него было слишком много забот. Хоть переговоры с французами и увенчались успехом, теперь король просил его помощи в расторжении своего брака. Отец прямо не отказал, но поговаривали, что бешенство, вызываемое у него ересью, удвоилось. Какой-то оборванец из амбара шепнул мне, будто отец лично принимал участие в обыске дома Хамфри Монмаута, одного из покровителей еретика Уильяма Тиндела, но обнаружил лишь бумаги, весело догорающие в каминах. Прочитать их не удалось.
— Помоги ему, Господи, остановить ересь, — пробормотал он, глядя на меня с непонятным выражением. — Посмотрите только, каких бед они натворили — смерть, болезнь, Божье проклятие. Да споспешествует ему Господь!
Он сказал то, что я, по его мнению, хотела услышать, но прозвучало это не очень искренне, и мне стало интересно, какому Богу он молится сам. В Лондоне арестовывали лоллардов, в Колчестере — «христианских братьев». Но сторожка стояла пустой (я время от времени заглядывала туда, но не видела никаких признаков человеческого присутствия; очевидно, отец после того случая сделал свои выводы). И все происходящее не в Челси отодвинулось — другой мир, игра, в которую разные люди играют по разным правилам и которая мало связана с нашей повседневной жизнью. Мир такой же чужой, как временами и отец. Он почти не замечал меня, лишь изредка мы вежливо перекидывались парой слов, как незнакомые люди. Практически все свое время он уделял переписке, в которой, по моим предположениям, речь шла об арестах и казнях. Его глаза остекленели от усталости, а письма все шли и шли. Однако я радовалась его присутствию дома. Утешало уже то, что он сидел с нами за столом, надевал такое знакомое поношенное платье, а не парадные придворные костюмы, и не ездил на службу заниматься делами, которых я не понимала, а днем и ночью ходил по дорожке сада в келью. Можно было верить, что он, его глаза, сиявшие во время бесед за обедом, ворчанье слуги Джона по поводу его небритых щек и неподобающего костюма наполняют дом, отгоняют тени и пустоты и жизнь снова напоминает дни, когда он еще не служил при дворе. Я так надеялась на успех Джона, что могла думать о чем-то еще, кроме холодности ко мне отца. А по временам мне даже удавалось отгонять мысли о том, какие меры он предпринимает, пытаясь поставить преграду ереси.