Выбрать главу

Самые занимательные игры, в которых принимали участие и мы, Клемент придумывал на уроках истории. Прежде чем перейти к более высоким искусствам — музыке и астрономии, мы несколько лет изучали риторику и грамматику, делая первые латинские переводы и первые шаги в греческом. Он приукрашивал уличные басни о бесконечных войнах, превращая их в гимн безудержной храбрости, и самым младшим становилось так же интересно, как и нам с Маргаритой. На основе реальных событий нам полагалось придумать связный рассказ, во всех подробностях перевести его на латынь, а затем обратно на английский. Однажды — я была еще совсем маленькая, ужасная лакомка и мысленно любила гулять по саду и обирать поспевающую клубнику — я поддалась этому жадному желанию и в своем рассказе. Я написала, как злой король Ричард III перед какой-то очередной гнусностью говорит епископу Илийскому: «Что за чудесная клубника у вас в Холборнском саду. Повелеваю вам причастить нас ею».

Все смеялись. Отец зашел в классную комнату и помог нам записать эту сцену exertationis gratia — чтобы попрактиковаться. Он пообещал как-нибудь обязательно написать и издать историю Ричарда III, а в основу ее положить и наши игры, и игры Джона с мальчиками в школе при соборе Святого Павла. В тот день на детском обеденном столе стояло блюдо с клубникой.

Но слышали мы не только смех и ели не только клубнику. В Джоне Клементе всегда чувствовалось нечто печальное: ощущение утраты, мягкость, каких мне не хватало у бодрых, выдержанных Моров.

Как-то в дождливый четверг он зашел ко мне в комнату. Я плакала над маленькой шкатулкой, привезенной с собой из Норфолка. В ней лежали печатка моего родного отца — он носил ее на мизинце, толстой-претолстой сосиске — и молитвенник матери. Я никогда ее не видела, она умерла в день моего рождения, но мой отец говорил, что я очень на нее похожа — темноволосая, длинноногая и длинноносая, со смуглой кожей, серьезная, но с каким-то озорством в глазах. Я не очень хорошо помнила своего настоящего отца (кроме того официального факта, что он был рыцарем и оставил мне приличное приданое, позволявшее мне появиться на рынке невест и после его смерти надеяться на удочерение богатыми лондонцами). Но я помнила его тепло. Он был большим любителем пива, с красным лицом и копной темных волос. И в его объятиях, задыхаясь от нехватки воздуха, но млея от счастья, я знала — он никогда не даст меня в обиду. Он обнимал меня, и мы с такой нежностью и любовью говорили о той, кого потеряли, что наша тоска едва ли не воскрешала ее. В наших грезах она всегда стояла на коленях с молитвенником в руках. Иначе я не могла себе ее представить. Такой она была изображена в часовне. Невозможно описать, что бы со мной стало, если бы эта женщина — само совершенство — дотронулась до меня или заговорила со мной.

Любовь к матери связывала нас с отцом, поэтому для меня стало страшным ударом, когда его как-то утром принесли с охоты. Он сломал себе шею во время прыжка с лошади — глупая смерть. Никто меня не утешал: И в девять лет я резко повзрослела. Я сама надела на похороны траурное платье, бросила на гроб горсть земли, и для меня начались годы бесшумной жизни в коридорах: я бдительно подслушивала адвокатов и родственников, строивших планы на мою жизнь; как сорока, подбирала вещи родителей и обрывочные воспоминания, а потом меня отправили подслушивать в коридоры других людей. Моя мать давно знала Томаса Мора: она познакомилась с ним в Лондоне еще до замужества. С его стороны взять меня был каприз — правда, каприз добрый. Но он хотел, чтобы отныне я считала его своим отцом. Об этом, когда я появилась на Старой Барке, он попросил, глядя на меня добрыми глазами.

Конечно, тогда я не знала, насколько знаменит ум этого человека в Европе. Не догадывалась, что, находясь в его доме, тоже стану вращаться в интеллектуальном кругу избранных, где в каждой комнате по гению и кое с кем, если повезет, можно и перемолвиться. Или что из нас, девушек, — со временем я обзавелась новыми сестрами — будут готовить единственных в своем роде гениальных женщин христианского мира. В тот день я заметила только, что у незнакомца, которого мне предстояло называть отцом, мягкое, доброе, полное жизни и света смуглое лицо. Я сразу потянулась к нему, к его улыбке, ко всему существу. Рядом с ним каждый думал, что ему желают добра. И даже если незнакомец так и не вытеснил воспоминаний о моем настоящем отце, одного его присутствия было достаточно, чтобы сельский ребенок отчаянно силился выговорить «отец», всматриваясь в него с надеждой, по малолетству не в состоянии ее понять.

Жизнь у Моров оказалась сопряжена со множеством радостей. В девятилетием возрасте я и понятия о них не имела, а сейчас было бы странно думать о том, что моя судьба могла сложиться иначе и я не очутилась бы в сплоченной компании гениев. Но реальность моих взаимоотношений с отцом не отвечала первым надеждам. Он был добр ко мне, но сдержан и холоден. Никаких объятий, никаких ласк, никакой близости. Он держал меня на расстоянии, а собственных детей — Маргариту, Цецилию, Елизавету и Джона — обнимал и подбрасывал на коленях.