Мне потребовалось немало времени, чтобы вырваться. Больше, чем нужно. Но в конце концов я все же высвободилась из того клубка, в котором мы вдруг оказались, — предобморочное дыхание, губы, биение сердец, его крупные теплые руки, прижимающие меня к большому плотному телу. Я начала приходить в себя, когда положила дрожащую руку на его голову и поразилась, вместо мягкой темной гривы почувствовав под ладонью грубые, жесткие локоны. А когда Гольбейн сделал полшага назад — он хотел одной рукой обнять меня за плечо, а другой приподнять лицо и заглянуть в глаза, — я увидела большие пальцы с рыжеватыми волосками, сломанными ногтями, почерневшими от угольного карандаша, и поняла — это вовсе не те руки, что имеют право дотрагиваться до меня. Тогда я окончательно опомнилась и убедилась — на своем теле я хотела бы чувствовать только тонкие, изящные руки с длинными пальцами. Руки Джона.
Я терпела на себе эти неправильные руки чуть дольше положенного, свыкаясь с тем, что только вдруг поняла. Мир, которого я до сих пор не знала, проникал в мое сердце. Я вдруг ощутила — ничто из услышанного мной ночью не имеет значения. История Джона потрясала. Его будущее ненадежно. Да, когда я узнала, что одно из самых дорогих детских воспоминаний оказалось ложью, мне стало очень больно. Но нужно признать — создатели лжи руководствовались все же не злым умыслом. Необходимость диктовала Джону его поступки. Он говорил неправду, но не предавал. Он любил меня. И пока я стояла в объятиях нелюбимого человека, мое сердце необъяснимо, нелогично наполнялось радостью — я наконец-то поняла себя! На фоне пронзительных воспоминаний о близости с Джоном ко мне пришло чувство глубокой справедливости, совершающейся в мире, который я еще недавно считала для себя потерянным. Теперь я знала — я снова обрету его.
Бедный Ганс Гольбейн! Он почувствовал, что я отдаляюсь. Улыбка на его лице угасла. Уголки рта опустились, как и рука с моего плеча. По-своему он был старомоден.
— Нет? — прошептал он и сам ответил на свой вопрос, печально вздохнув и покачав головой. — Нет. Я понимаю. Простите.
И отошел на несколько шагов. Какое-то время мы стояли на расстоянии могилы, глядя друг другу в глаза. Он страшно покраснел.
— Простите, — сказала я, искренне не желая расстраивать его. Я не знала более симпатичного, более милого человека, человека, которого я бы меньше всего хотела обидеть, хотя эти объятия и позволяли мне обидеться на него. — Я не хотела… Я не знаю, чего хотела… Мне следовало… — Я покачала головой. — Я хочу сказать, мне не следовало… — Я глубоко вздохнула. — Мне нужно вам кое-что сказать. — Я попыталась придать своему лицу мягкое и честное выражение, желая как можно скорее выйти из неловкой ситуации, но знала — сначала необходимо поставить все точки над i. — Мою тайну. Я выхожу замуж за Джона Клемента.
Он кивнул. Мрачно, но не удивленно. Вероятно, я сама больше удивилась своим словам. Он, кивая, ритмично прищелкивал языком и, скрестив руки на груди, погрузился в свои мысли.
— Да. Я понимаю. Вы его любите.
— Да. — Чувствуя солнечный свет на волосах и в сердце, я заметила его легкую улыбку, когда он смотрел на мои покрасневшие от слез глаза, и решила: с него станется спросить, почему я плакала от таких хороших новостей. — Слезы счастья. — Я торопливо вытерла лицо. — Такое потрясение. Не думала, что это случится так, как случилось. — И замолчала, почувствовав, что сказала слишком много.
Гольбейн продолжал кивать:
— У меня тоже есть тайна. — Он опять мрачно пощелкал языком, не опуская скрещенных на груди рук. — Думаю через некоторое время вернуться в Базель.
Я удивилась. Дома его карьера не задалась, а здесь половина всего английского дворянства стояла у него в очереди на портреты. Отъезд показался мне странным решением. Тем не менее я кивнула, не задавая никаких вопросов и лишь тихонько сказав: «О!» — минимальный ответ. То, что произошло между нами, лишило меня свободы в общении с ним, но не сняло вопросов. Наверное, он скучал по семье. А может быть, существовала еще какая-нибудь личная причина, связанная со мной. И я сделаю все, чтобы он не назвал мне ее.
Может, он так расстроился оттого, что я не попыталась уговорить его остаться? Кто знает. Вдруг в лице Гольбейна промелькнуло какое-то неуловимое выражение, и он запустил руку в большой, как у браконьеров, кожаный баул, где хранил наброски. Мышцы спины вздулись, он весь наполнился энергией. Я испытала облегчение: мастер Ганс отвлекся. Гольбейн вообще относился к тем людям, которые не считают, что жизнь пропала, если попытка кого-то поцеловать не увенчалась успехом. Он удовлетворенно хмыкнул и достал из баула лист бумаги.