Выбрать главу

Анатолий Мариенгоф

Роман без вранья

(Мемуары — 1)

От издательства

Имя Анатолия Мариенгофа достаточно известно как представителям одного из течений, несколько лет тому назад занимавшего внимание литературных кругов. Но в «Романе без вранья» Мариенгоф выступает как бытописатель. «Роман без вранья» — быт литературной богемы нашего революционного времени. Богема не только описывается автором, особый стиль богемы чувствуется на каждой странице этого произведения. Мариенгоф не сторонний наблюдатель богемы — он сам богема, и поэтому с тем большим интересом читается это произведение. Автор не только дает картины, часто очень сочные, он тонкий психолог тонкий наблюдатель, он не щадит героев своего романа, выворачивая наружу все стороны характера, он не щадит и себя. Поэтому в «Романе без вранья» чувствуется правдивость, искренность. Он верно и правдиво изображает своих героев, иногда несколько утрируя — некоторая гиперболичность вообще характерна для стиля автора, хотя он и хочет быть «простым», — и как правдивое изображение не только быта, но и людей, «Роман без вранья» является одним из интересных человеческих документов.

Читатель часто знает того или иного художника по его произведениям, но от него скрыты многие черты Характера художника — Мариенгоф вскрывает их беспощадно, иногда, может быть, несколько грубо; но то же время автор знает меру, он чуток настолько, что «Роман» не вызывает нездоровых инстинктов, связанных со «скандальными» темами. Перед читателем встают живые лица, но тон романа не дает оснований искать скандала — и это его положительная сторона.

Автор живет богемой, видит только богему, все остальное выпадает из поля его зрения: все, что выходит за круг богемы, автор рисует только с внешней стороны.

Биения пульса революции в «Романе» не, чувствуется — революция остается как-то в тени, читатель может догадываться только по отдельным моментам, по внешним, очень незначительным фактам, что все, что рисует автор, происходит в эпоху героической революционной борьбы. И это, может быть, лишний штрих, характеризующий нравы литературной богемы, характерный штрих для того круга, к которому принадлежит автор. В этом скольжении по поверхности развертывающейся на глазах автора революции есть тоже своя правдивость. Как правдивый человеческий документ, «Роман без вранья» прочтется с большим интересом и не без пользы тех, кого мы знаем как художников, увидим с той их стороны, с которой меньше всего знаем, а это имеет значение для более правильной оценки их.

1

В Пензе у меня был приятель: чудак-человек. Поразил он меня с первого взгляда бряцающими (как доспехи, как сталь) целлулоидовыми манжетами из-под серой гимназической куртки, пенсне в черной оправе на широком шнуре и длинными поэтическими волосами, свисающими как жирные черные сосульки на блистательный целлулоидовый воротничок.

Тогда я переводился в Пензенскую частную гимназию из Нижегородского дворянского института.

Нравы у нас в институте были строгие — о длинных поэтических волосах и мечтать не приходилось. Не сходишь, бывало, недельку-другую к парикмахеру, и уж ловит тебя в коридоре или на мраморной розовой лестнице инспектор. Смешной был инспектор — чех. Говорил он (произнося мягкое "л" как твердое, а твердое мягко) в таких случаях всегда одно и то же:

— Древние греки носилы длынные вольосы дла красоты, скифы — чтобы устрашать своих врагов, а ты дла чего, малчик, носишь длынные вольосы?

Трудно было в нашем институте растить в себе склонность к поэзии и быть баловнем муз.

Увидев Женю Литвинова — целлулоидовые его манжеты и поэтическую шевелюру, сразу я понял, что суждено в Пензенской частной гимназии пышно расцвесть моему стихотворному дару.

У Жени Литвинова тоже была страсть к литературе — замечательная страсть, на свой особый манер. Стихов он не писал, рассказов также, книг читал мало, зато выписывал из Москвы почти все журналы — толстые и тонкие, альманахи и сборнички, поэзию и прозу, питая особую склонность к «Скорпиону», «Мусагету» и прочим такого же сорта самым деликатным и модным тогда в столице издательствам. Все, что получалось из Москвы, расставлялось им по полкам в неразрезанном виде. Я захаживал к нему, брал книги, разрезал, прочитывал — и за это относился он ко мне с большой благодарностью и дружбой.

Жене Литвинову и суждено было познакомить меня с поэтом Сергеем Есениным.

Случилось это летом тысяча девятьсот восемнадцатого года, то есть года через четыре после моего появления в Пензе. Я успел окончить гимназию, побывать на германском фронте и вернуться в Пензу в сортире вагона первого класса. Четверо суток провел бодрствуя на стульчаке и тем возбуждая зависть в товарищах моих по вагону, подобно мне бежавших с поля славы.

Женя Литвинов, увлеченный политикой (так же, как в свое время литературой), выписывал чуть ли не все газеты, выходящие в Москве и Петрограде.

Почти одновременно появились в левоэсеровском «Знамени труда» — «Скифы», «Двенадцать» и есенинские «Преображение» с «Инонией».

У Есенина тогда «лаяли облака», «ревела златозубая высь», богородица ходила с хворостиной, «скликая в рай телят», и, как со своей рязанской коровой, он обращался с богом, предлагая ему «отелиться».

Радуясь его стиху, силе слова и буйствующему крестьянскому разуму, я всячески силился представить себе поэта Сергея Есенина.

И в моем мозгу непременно возникал образ мужика лет под тридцать пять, роста в сажень, с бородой как поднос из красной меди.

Месяца через три я встретился с Есениным в Москве…

Хочется еще разок, напоследок, помянуть Женю Литвинова.

В двадцатом году мельком я увидел его на Кузнецком.

Он только что приехал в Москву и привез с собой из Пензы три дюжины столовых серебряных ложек.

В этих ложках сосредоточился весь остаток его немалого когда-то достояния. Был он купеческий сынок — каменный дом их в два этажа стоял на Сенной площади, и всякого добра в нем вдоволь.

Приехал Женя Литвинов в Москву за славой. На каком поприще должна была прийти к нему слава, он так хорошенько и не знал. Казалось ему (по мне судя и еще по одному своему гимназическому товарищу, Молабуху, разъезжавшему в качестве инспектора Наркомпути в отдельном салон-вагоне), что на пензяков в Москве слава валится прямо с неба.

Ежедневно, ожидая славы, Женя Литвинов продавал одну столовую ложку. Последний раз я встретил его в конце месяца со дня злосчастного приезда в Москву. У него осталось шесть серебряных ложек, а слава все не приходила. Он прожил в столице еще четыре дня. На последние две ложки купил обратный билет в Пензу.

С тех пор я больше его не встречал. Милая моя Пенза! Милые мои пензюки!

2

Первые недели я жил в Москве у своего двоюродного брата Бориса (по-семейному Боб) во 2-м Доме Советов (гост. «Метрополь») и был преисполнен необычайной гордости.

Еще бы: при входе на панели матрос с винтовкой, за столиком в вестибюле выдает пропуска красногвардеец с браунингом, отбирают пропуска два красноармейца с пулеметными лентами через плечо. Красноармейцы похожи на буров, а гостиница первого разряда на таинственный Трансвааль. Должен сознаться, что я даже был несколько огорчен, когда чай в номер внесло мирное существо в белом кружевном фартучке.

Часов в двенадцать ночи, когда я уже собирался натянуть одеяло на голову, в номер вбежал маленький легкий человек с светлыми глазами, светлыми волосами и бородкой, похожей на уголок холщовой скатерти.