Выбрать главу

Но лицо было доброе. Каре-серые глаза смотрели на меня скорее с любопытством, нежели с обидой. Я успокоился.

Почему-то впервые в голове промелькнуло:

«В Москве никогда не встретишь такую учительницу».

— Я сказал вам неправду, — признался я. — Я люблю стихи и даже сам пишу.

— Значит, я не ошиблась? А ты можешь мне почитать?

Я пожал плечами.

— Пойдем, — решительно сказала она и, взяв меня под локоть, повела к себе домой.

Дома сказала:

— Я только переоденусь…

И скрылась за занавеской у печки.

Вернулась в желтой кофточке и зеленой юбке, еще более привлекательная.

— Почитай…

Я начал читать подряд. «Мщение», «Зенитчикам», «Партизаны», «Красной Армии», «Украина», «Москва».

— Мне нравится, — несколько раз повторяла она.

А когда я закончил, подтвердила:

— По-моему, хорошо.

Потом говорили о стихах. Я вразнобой называл Веневитинова, Баратынского, Батюшкова, Майкова, Кольцова, Языкова, Кюхельбекера, Дениса Давыдова. Мне и правда нравились их стихи.

— А я пишу только юмористические для стенгазеты и журнала, который мы делаем с пятиклассниками, — призналась она.

Это было совсем неожиданно.

Предложила:

— Хочешь, прочту?

Это уже было полное доверие ко мне, как к равному.

Я даже вспыхнул и молча кивнул головой.

Она прочитала:

Три сестрицы под окномГоворили вечерком.«Кабы я была царица, —Молвит первая сестрица, —Издала бы я закон:Теоремы и таблицыТайно бросить в бездну волн».«Если б я была царица, —Отвечала ей сестрица, —Я бы во дворце жила.Там у зеркала стояла.Платья, шляпы примерялаИ красавицей была».Третья молвила сестрица:«Кабы я была царица,Я не знала бы забот:Над контрольной не пыхтела,Целый день в кино сиделаВместо письменных работ».

А потом:

На вершину еле-елеЯ с волнением иду.Неужели, неужелиЯ в шестой не перейду!

Не знаю, что меня больше потрясло: ее стихи или ее доверие.

— Очень плохо? — спросила она.

— Да что вы! — воскликнул я. — Такие стихи печатают!

— Правда? — Она то ли обрадовалась, то ли искренне удивилась.

Когда я уже уходил, она невзначай попросила:

— А ты не можешь мне пока оставить свои стихи? Я их перепишу, а потом верну…

Я передал ей свои бумажки и долго еще топтался на пороге.

«Как жаль, что я не могу показать ей те стихи, что про нее, — думал я по пути домой. — А может, показать? Не читать, а просто передать и удрать?»

Ночью я написал еще одно, опять про нее.

Начиналось оно так:

Загорело твое лицоИ обветрело,Я приду к тебе на крыльцоС песней светлою…
* * *

Под утро мне приснился странный сон. Будто мы и не на Оке совсем, а на Черном море, в Немецкой слободе под Судаком, где я был в тридцать седьмом, и Тоня в купальнике, которые носят на юге.

Она идет по воде, как в «Празднике Святого Иоргена» Кторов, а я придерживаю ее за руку, и взгляд ее устремлен вперед, к горизонту, где стоят немецкие корабли со свастикой.

«Может, не надо?» — говорю я.

«Нет, надо! Надо! — упрямо повторяет Тоня и продолжает идти, чуть касаясь ногами воды. — Мы должны их уничтожить!»

Прямо в глаза нам светит яркое солнце и блестят брызги, но корабли все равно видны, и они направляют в нашу сторону жерла своих орудий. Орудия длинные, и, кажется, вот-вот они упрутся в наши груди.

«Сейчас, сейчас, — говорит Тоня. — Иди смелее! Ведь смелость — это не отчаяние, а осознанная необходимость».

Получается, что не я ее веду, как было вначале, а она меня, и я поспешаю вперед со словами:

«У Грина есть что-то про смелость, но я забыл. Из головы совсем вылетело».

«Грин — это прекрасно, — говорит Тоня. И вдруг удивленно спрашивает: — Почему же мы забыли с тобой Грина? Совсем забыли!»

* * *

Наконец я решился. Купил в сельмаге тетрадку в косую линейку (других не было) и аккуратно переписал в нее все стихи о Тоне. Сверху даже поставил посвящение: «Тоне». Сначала хотел написать сокращенно «АС», как, мне казалось, писали в старину, но потом подумал: «А вдруг она не догадается?» — и написал: «Тоне».

Долго выбирал подходящий момент.

Бродил по деревне. И как-то вечером заметил в ее плотно зашторенном окошке лучик света. На цыпочках пробрался в палисадник и просунул тетрадку под дверь. Будь что будет!

Несколько дней я избегал встреч с ней, и хорошо, что Тони не было. Правда, и на реку я не ходил после работы, а если хотелось искупаться, выбирался из дома в темноте, когда на Оке уже никого не было, только светили белые и красные маяки-поплавки.

И вдруг как-то ко мне домой прибегает деревенский мальчишка и таинственно заявляет:

— А тебя учителка наша разыскивает. Ну, Антонина Семеновна.

Я так и ахнул.

«Ну, все! Теперь пропал! И дернуло же меня подсунуть ей эти стихи!»

Мальчишке я, конечно, ничего не сказал, а сам стал еще больше сторониться Тони.

Но на следующий день она сама пришла ко мне. Я вышел на улицу. В руках у нее была газета.

— Хочу порадовать тебя, — сказала Тоня. — Не сердись, что без твоего согласия.

И она протянула газету.

Это была районная газета «Знамя социализма».

Не понимая, я вертел ее в руках.

— На обратной стороне, — подсказала она.

Я перевернул газетный лист и увидел свои стихи. Целых полполосы. Тут были и «Мщение», и «Зенитчикам», и «Партизаны», и «Красная Армия», и «Украина», и «Москва».

— Ну, как? — спросила Тоня. — Доволен?

Я не знал, что сказать.

Посмотрел еще раз полосу. И имя и фамилия, а под ними подпись: «Рабочий совхоза «Семеновский», 15 лет».

«Зачем эти «15 лет»? — подумал я. — Опять мой детский возраст…»

— А за те твои стихи спасибо! — невзначай сказала Тоня. — Хорошие стихи, даже лучше этих напечатанных. Вот только, если еще…

Она не договорила.

Я молчал.

* * *

А война все катилась и катилась на восток. Все уже привыкли к немецким самолетам в небе, и к воздушным боям, которые все чаще вспыхивали над деревней, и к грохоту зениток на станции, и к проходящим через деревню воинским частям, и к колоннам беженцев и тощим стадам, которые тянулись в глубь страны.

Я раз в неделю писал маме, и вот в начале сентября от нее пришло грозное письмо: «…Наш наркомат эвакуируется в Горький, а потом в Куйбышев. Немедленно возвращайся домой!»

Письмо меня ошеломило.

«Какая эвакуация? И зачем мне ехать в этот Горький или Куйбышев? Уж лучше бы на фронт! Или, в конце концов, здесь работать. Как-никак польза…»

Я побежал к Тоне. Постучал к ней в дверь.

Когда она вышла, сразу заметила — что-то случилось.

Я протянул письмо. Она долго читала его.

Потом сказала:

— Надо ехать! — И добавила: — Дай я тебя поцелую!

Она целовала меня как-то горячо и беспорядочно, а я прижимался к ней и думал, что вот-вот разревусь.

Я не плакал, когда в школе, катаясь на перилах, сорвался, пролетев полтора этажа.

Я не плакал, когда летом залез в колючую проволоку и меня вынимали оттуда с помощью ножниц.

Я не плакал, когда прыгнул с крыши двухэтажного дома, сломал пяточную кость.

А тут…

* * *

Немцы вошли в Семеновку в начале октября. Вошли без боя. Наши отступили за Оку, взорвав перед этим железнодорожный мост.

Жители попрятали перед приходом немцев все хозяйство. Лошадей, скот, зерно, овощи. Полуторку сожгли. В поле остались только свекла и капуста.

Колонна немцев — бронетранспортер, три танка и несколько десятков мотоциклистов — прошла через всю деревню и остановилась на площади возле старенького клуба. Из бронетранспортера вылез белобрысый, загорелый обер-лейтенант, а с ним бывший житель Семеновки, преподаватель немецкого языка Иван Карлович Фогель. Несколько недель назад он исчез куда-то, ходили слухи, что его выселили, но вот он вернулся. На нем была немецкая шинель, на рукаве повязка со свастикой, на седой голове фуражка с околышем. Жителей деревни, включая самых древних, согнали на площадь.