Всякий раз, по вечерам, когда жена начинала расспрашивать его о Корнуолле, о местечке Сантмаугне, где он провел лето, о мужчинах и женщинах, с которыми там познакомился, она замечала, что обо всем этом он говорит неохотно. А когда однажды спросила, зачем он прыгал вниз головой в океан, он ответил сердито: хотел, чтобы в голове сохранилась память об океане, как и обо всех других морях, где они побывали. И еще чтобы доказать себе, что он не совсем состарился и ему не нужен, словно малому дитяти, никакой дядька — не нужен ни Бог, ни Лондон, не нужно никаких утешений. В Европе он много раз бросался очертя голову в пучину, хоть, может быть, этого никто не замечал, так пусть теперь будет еще и Корнуолл. Обидевшись, Надя некоторое время молча смотрела на него, потом сказала, теперь ей окончательно ясно — надо бежать из Лондона в Америку, к тетке. Так дальше жить невозможно, а он потом переедет к ней тоже. Он к ней переедет, сказала она со слезами на глазах. Между прочим, сообщила, что десять дней пролежала в больнице. Так, мелочь. Репнин молчал. Не спросил, что за мелочь. Она была еще красивей, чем прежде, и выглядела довольной. Иногда даже насвистывала, хотя это было и смешно.
В те первые дни октября Репнин стал неразговорчив, но иногда, по вечерам, его словно прорывало, как раньше. Однажды он рассказал, что очень боится потерять службу в подвале и что поляк Ордынский советует ему устроиться гидом в экскурсионный автобус. Туристов знакомят с Лондоном, показывают Парламент, Тауэр, Вестминстерское аббатство — а завершается экскурсия в так называемых клубах со стриптизом. Платят хорошо. А он знает языки.
Услышав об этом, Надя нахмурилась и ничего не ответила.
С некоторого времени Репнин стал часто повторять, что все бессмысленно, что здешняя империя предаст Москву, так же как она предала и царя, и Деникина, и что вообще бесполезно что-либо предпринимать, искать какую бы то ни было работу. Конечно, вернись он в эмигрантский Комитет — хлеб ему был бы обеспечен. А он этого не хочет и не пойдет на это ни за что и никогда.
Жена ласково и тихо пыталась его утешить, он раздражался еще больше и без конца твердил, что обманули не только его, хоть у него и была рекомендация от Сазонова, — обмануты и другие русские. Обнищали и Голицыны, и Оболенские, и даже княгиня Багратион. Забыты не только Брусилов и Корнилов, забыт весь флот и те, кто отправился с адмиралом Трубриджем двадцать шесть лет назад. Флот у них попросту отобрали, как отбирают пожитки. Но, впрочем, хуже всего не то, что распроданы драгоценности, что она продала даже последние бриллианты своей матери, княжны Мирской, что он вынужден смотреть, как она день и ночь шьет этих кукол — это все еще не самое страшное. Хуже всего то, что этот ужасный город лишил их самого главного в человеке, последнего света в нем. Воли. Англичане утешают их, так, мол, должно быть, на то, мол, Божья воля.
Вряд ли.
Ясно лишь одно — жизнь, какую они ведут — и он, и она, и тысячи, тысячи русских, сотни тысяч, — не по ним, и неправда, что такова была их или Божья воля. Здесь они зависят не от Бога, а прежде всего от людей, от Лондона, из которого нет выхода, от майора по фамилии Гарднер — «Садовник». Да и от этой ее старухи графини Пановой и от Робинзона, не того, что жил на необитаемом острове, а который обосновался в подвале, в центре Лондона. Впрочем, в Крыму англичане им предоставили свободу воли. Свободу выбора. Они могли выбирать. Смерть в Одессе, в Керчи или вступление в немецкую — оккупационную или английскую — союзническую шпионскую службу. Куда пожелаете, князь? У вас свобода выбора! Поляки переженились в Шотландии. По своей воле! Могли выбирать! И мы можем, Надя. Можем устроиться в какую-нибудь богадельню. По своей воле. Там кусок не полезет в горло. У кусков тоже свобода выбора.
Несчастная женщина успокаивала и утешала его, пока он не засыпал. Старалась внушить — в том, что с ними происходит, не надо видеть чью-то злую волю, это следствие общей безработицы, охватившей сейчас Лондон. К тому же получаемые от тетки чеки при любых условиях помогут им кое-как продержаться. А убедившись, что говорить все это бесполезно, что муж в полном отчаянии и потому молчит, она, словно ребенку, начинала ему читать стихи Пушкина и Лермонтова, которые он очень любил и которые сам некогда читал ей, в Афинах, после свадьбы. В конце переходила на строчки из песни, из-за которой он вечно над ней подтрунивал, но которую она запомнила от своего отца. О какой-то догорающей лампе, вместе с которой догорает и человек. Шептала ему на ухо, нежно: догорю, догорю с тобой и я.