Подсела на ручку кресла, на котором сидел Репнин, так близко, что он отшатнулся. Перебирала фотографии, складывая их ему на колени. Вот она выходит из моря. Вот прыгает Вниз головой в волны, в Сантмаугне. Вот она на берегу возле замка короля Артура и Тристана.
Репнин поражен и, чувствуя смущение, повторяет, что все это чудесно. Wonderful. Несомненно, это та же самая женщина, что сейчас сидит рядом, так близко от него, в своем доме, в Лондоне, то же самое лицо, бедра, то же самое тело, и все же — на фотографиях — она какая-то другая, словно снимки появляются из рук иллюзиониста, который был в Корнуолле. И дело не в ретуши. А просто в солнечном свете и падающих от скал тенях. Глаза ее, темные, на фотографиях казались крупней, все тело красивее и привлекательней, хоть голова была та же самая. Она резвилась на берегу, как, вероятно, плясали у океана древние вакханки. А на одном снимке женщина стояла коленопреклоненной перед Сорокиным, будто Сорокин — Ахилл, убивающий амазонку. На других — замерла, зажав руки в коленях, как бы защищаясь от какого-то лебедя. Или под действием солнца, или преображенная морем, она излучала сладострастье. Ему показалось, что подобной женщины в Корнуолле он просто не видел. И в то же время сознавал, что, показывая эти снимки, она дает понять, что готова отдаться ему немедленно, здесь, в Лондоне.
Закурила сигарету. Не сводила с него глаз. Потом вдруг не спеша собрала фотографии и убрала их в столик, молча.
Только когда и Репнин безнадежно умолк, она еще раз сказала, что сожалеет, что он тогда не поехал с ней в Труро.
Вошедший Крылов сообщил: он позвонил в больницу и там все готово для снятия гипса с ноги Репнина. Надо покончить с этой мелочью. Он возьмет машину.
Госпожа Крылова предложила отвезти их в больницу сама, по пути в Польский клуб, где ее ждут супруги Фои и Беляев. В коридоре она заметила Репнину, теперь, мол, он знает дорогу в ее дом, и она надеется в следующий раз увидеть его у себя вместе с женой. Его телефон у нее есть. Она позвонит ему в лавку, где, как ей известно, он вынужден бывать ежедневно, как и она в своей стоматологической лечебнице. И еще он должен не забывать, жизнь дана человеку одна.
И громко рассмеялась.
Хоть больница находилась буквально в ста шагах от дома, госпожа Крылова отвезла туда мужа с Репниным в своей маленькой, цвета сливочного пломбира, машине. В больнице они поднялись на лифте на третий этаж. Доктор был мрачен. Он тоже выразил надежду, что в следующий раз Репнин привезет к ним в гости жену. Тем более теперь, заметил он иронически, когда Репнин познакомился с секретарем Общества лондонских дантистов — борцом за права замужних женщин. Репнин почувствовал смущение, когда доктор признался, что нынче визит в их дом оказался не очень удачным. Только что между супругами разыгралась сцена. Дело в том, что он расходует много чая, а его жена — хоть и чистокровная англичанка — меньше, и вот она предложила держать чай раздельно — у него своя, у нее своя коробочка. Но еще хуже дела обстоят с сахаром. Жена укоряет его, что он тратит его слишком много, и сахар тоже разделила. Иногда ему кажется, его спутница жизни оказалась не просто скрягой, но вообще совсем другой женщиной, чем та, которую он когда-то полюбил.
За все время встречи, да и теперь, оставшись со своим соотечественником с глазу на глаз, Репнин был молчалив. То, что он увидел, поразило его. Ему казалось раньше, в Корнуолле, что эта пара счастлива.
Потом Крылов и Репнин ожидали несколько минут в маленькой приемной, пока сестра готовила операционный стол и рентгеновские снимки сустава, привезенные Крыловым из Корнуолла в Лондон.
Репнин из вежливости сказал доктору несколько комплиментов о его подруге жизни, задал любезно два-три вопроса о детях, которых ему представили.
Крылов сидел насупившись. Он посасывал зажатую в губах английскую трубку, но не курил. Пробормотал что-то невнятное об операции, которая, по его мнению, Репнину будет необходима, заметив, однако, что операция пустячная. Хотя на всякий случай он, мол, резервировал для него койку в больнице.
Только сейчас Репнин смог получше присмотреться к этому человеку, на которого в Корнуолле не обращал особого внимания. Крылов был спокоен, но угрюм, и как-то не вязалось, что только что в своем доме он ввел Репнина в круг семьи. Полный, смуглолицый, с проседью он был похож на человека, чем-то постоянно озабоченного. Сейчас, в Лондоне, на его скуластом лице стали особенно заметны желваки мышц. Волосы были зачесаны назад, но на левом виске меньше, чем на правом, и от этого лицо выглядело каким-то помятым, но добродушным. Между тем в выражении этого русского, мужичьего лица от Репнина не могла укрыться досада или даже раздражение и злоба, на что словно бы указывал излом бровей, слишком тонких и черных. Репнин внимательно рассматривал детали лица доктора и пришел к выводу, что единственное веселое впечатление на нем производили маленькие черные усики, тоже необычайно тоненькие, загнутые вверх над сердито, совсем по-детски надутыми губами. На докторе был черный, сползший на сторону галстук-бабочка. Репнин пристально, молча наблюдал за Крыловым, показавшимся ему в Лондоне совсем другим. Непохожим на того, какого он запомнил по Корнуоллу. Доктор рассказывал что-то о Твери, о войне, в какой-то связи упомянул и Надю. О ее отце, генерале времени первой мировой воины, он много слышал хорошего. И вдруг прибавил, — что касается, мол, его самого, то он сожалеет, что тогда не погиб на поле боя.