- Лапицкий, - назвала она мою паспортную фамилию, - я звонила вам два раза. Телефон постоянно занят.
- Моя дочь никого не подпускает.
- Зайдите. Пока не заходите, - сказала она очереди.
Не ломая голову, зачем ей понадобился, сел, и пока Вероника рылась, разыскивая меня среди бумаг, смотрел на ее мышиный милицейский мундирчик, в котором она сошла бы за школьницу, если б не длинноватый, закрашенный неискусно, вибрирующий рот любовницы... Что для нее мальчик с пушистыми ресницами? Ей нужен самец, начальник городского ОВИРа.
- Что вы на меня смотрите?
- А что делать?
- Вам нужно уточнить свои отчества: "Михайлович" - "Моисеевич". Нужна справка об идентификации.
- Я же сдавал справку из общины.
- Еврейская община уже исключается. Из-за этого ваш паспорт застрял в городском ОВИРе.
Так: еврейская община лишалась права определять - соответствует ли "Михайлович" - "Моисеевичу". Теперь монопольное право идентифицировать мои отчества получила...
- Получил институт мовазнавства.
- Тю-тю!
- Мы всех туда направляем, Борис Михайлович. Будь вы хоть татарин. Кстати, у них тоже есть своя община.
Интересно, как они идентифицируют татар? И зачем это надо татарам? Я стал жертвой жалкой еврейской общины с ее синагогой, которую разыскивал полдня. Там чахлый старик, помощник раввина, пришлепнул к листку треугольную печать со "звездой Давида". Взяли недорого: пятьдесят "зайчиков" - но и не по дешевке, так как уровень жизни был не тот. Теперь я должен идти в институт языковедения Академии Наук, где уже увековечен под псевдонимом в третьем, кажется, томе капитального издания "Беларуския письменники". Там мне все объяснят, и за это придется выложить...
- Этого я не знаю. На вашем месте... - Вероника Марленова послюнила палец, перелистывая бумаги. - Гражданство вы получили, так? Теперь получайте новый паспорт и идите домой романы писать.
- Никуда не уезжать?
- Не вижу ни одной причины для отъезда.
- Неужели ничего нет?
- Абсолютно.
До чего я податлив на всякие внушения, высказывания в порядке доверия! Даже когда человек, не Вероника Марленова, высказав что-то, тут же про тебя забудет, как только скроешься за дверью. Иногда перемена тона, деловая любезность действуют на меня, как целительный бальзам... Тогда происходит так: я уступаю, но как закрываю дверь, возвращаю себе то, что собирался отдать. Такая у меня принципиальность... На флоте, когда для меня уже отпали суда, на которых разгуливал в молодости, я согласился было на корявую рыбацкую шхуну... И не глянул бы на нее в другой раз! Что поделаешь, я постарел, и было скверно вспоминать, как стал лишним на Командорах. Подстрелили котика в научных целях, тащили в бот: здоровенный секач, не добитый еще, переломил клыками приклад ружья; я почувствовал в нем, полуживом, громадную силу, почувствовал: все неудобно - и качка, и борт, и шкура, за которую не могу ухватиться; и сапоги скользят по крови, никак не могу занять свое положение; и вообще: я никуда не хочу его тащить! А хочу лежать в могиле в дельте ручья Буян, где когда-то нарыл драгоценные камешки, - и тогда мне сказали: "Отойди!" - и я согласился на корявую шхуну... Ну и что? Вышли в море, уже нырял, удалялся берег; я подумал: зачем мне нужна ваша красная рыба, Камчатка, Чукотка? Если отпали Командоры - я пойду в Антарктиду через Аргентину и Магелланов пролив!.. Взял спасательный нагрудник - и ушел от них..
Не знаю, какое здесь сравнение: сейчас я уходил к тем, кому лишь формально принадлежал; и я их боялся, это правда: меня ужас охватывал, что я окажусь среди них!.. А здесь давал совет человек, который вызнал всю мою подноготную. Никто, даже Наталья, не знает обо мне того, что Вероника Марленова. Но если с ней согласиться, то мне уже ни понять, ни защитить самого себя. Будет считаться, что как жил здесь, так и живу. Так ли уж важно, что я, став после развала СССР белорусским писателем, так ничего и не написал о Белоруссии? И какая там потеря, что скитаясь в морях, молодой, полный сил, привозя с каждого плавания замыслы новых и новых книг, грезя их в обложках, в переплетах, я десятой доли не осуществил из того, что имел, все потратил здесь, погубил, ничего не скопил, кроме этих ушедших, истаявших в морской дали, откуда было пришли, моих загубленных книг!..
8. Рясна
Снежное облако, катившееся из района Юго-Запад, докатилось, наконец, и до нас. Пропустил начало снегопада, а когда вышел из ОВИРа, - уже крупно валил снег. Не такой, как утром, а сырой, набрякший водой, мало отличавшийся от дождя. Обвыкая, я шел, облипая снегом, держа зонт в голой руке. Не захватил перчаток, уже жалел, что накликал зиму. Но это был снег, и он все занавесил. Утонула окрестность, лишь угадывалось по огонькам шоссе. Снег падал косо, закручиваясь по спирали, и, уже пролетев, как бы возвращался обратно. Я различил корявые деревья яблоневого сада, завеянные снегом, как цветущие... По какой дороге идти и по какой ехать? Меня потянула к себе Свислочь, загадочная в этом месте, где ее прерывало искусственное Комсомольское озеро. Попадая в озеро, крошечная река не терялась в нем, а, протекая незаметно, точно попадала за озером в собственное русло. Спустившись с откоса, увидел, что река замерзшая. Лед дольше выстаивался на окраинах, чем в городском центре, но и здесь отсырел. Снег таял, не ложась, образовались проталины, где вода показывалась наружу. Всегда возле проталин сидели рыбаки, каждый у своей лунки, просверленной во льду буром. Согнала метель, теперь их нет.
Зима в городе скучна, редко влечет к себе. Наталье напоминает, как скудно она одета, меня пугает холодом. Заклеишь окна, балконную дверь, сидишь один в выстуженной квартире, укутав ноги пледом, и ждешь, когда зима пройдет. Обычно к зиме старался заработать побольше денег, чтоб не выходить из дома. Зимой становится невмоготу и в порту, среди стылых, накаленных холодом пароходов, облитых льдом якорных цепей, промозглых швартовок, вечных перетягиваний с пирса на пирс. Тащишь через пуп деревенеющие в воде концы, не чувствуя пальцев в промокших рукавицах, и одна радость, что скоро скроется город, и уже среди океана, качаясь на волнах, вспомнишь, как катался с молодой Натальей на лыжах в излучине Днепра, или как нес Анечку в детский садик через холм в пургу, закутанную, привалившуюся и посапывавшую, обвеивавшую щеку теплым детским дыханием. Но бывает и так, что внезапно грянувший снег совпадает с твоим настроением, и тогда, забыв о холоде и мокром пальто, запрятавшись в метели, погружаешься в свое одиночество, ощущая в нем новизну после долгого уединения дома. "Где больше неба мне, там я бродить готов" (О. Мандельштам).
Уж если задал себе вопрос, то надо на него ответить! Отчего я, бывая в море наездами, возвращаясь, порой создавал вдохновенные рассказы, а о тех, среди которых рос, с кем породнился, отделался ерундой? Влюбляешься в далекое, малоизвестное, о чем пишешь настоящее, а о своем, знакомом и близком, ничего не создаешь. Нет ли в этом деформации взгляда, сродни дальнозоркости? Или дело совсем в ином?.. Вот уже, весь в своем романе, я чувствую, как он стареет во мне, не претворяясь; его губит жизнь, красота ускользает, и все время возвращаешься к тому, что ушло, сгорело давно. Многие годы я обитал, вполне сознавая, в другом мире, который заслонял, отодвигал этот, когда он наваливался, давил. Без всякого сожаления уступил его тем, кто считал своим и мог писать, не стесняя себя, как я, всякими сомнениями. Ничего и не складывалось, душа бунтовала, перо в нее упиралось, как душу обминешь? А если и обминешь, ничего в ней не затронув, то какой тогда от этого прок? Но я не прочь засвидетельствовать: и я здесь был, совсем не отделяйте! Я здесь, еще иду в метели, Свислочь, берег реки, и если сейчас к себе пристану, как с ножом к горлу: давай-ка, выложи, что знаешь! неужто не наскребу хоть какую малость о родном крае? Ведь это не что-то такое, что придумал и вбил себе в башку.