Можно только удивляться, как я не отделил от дворика этот новый строящийся писательский особняк и не приметил ясно видневшуюся улочку Румянцева! Должно быть, я был, как во сне, и я в него вполне отчетливо вступил, связав с тем, что приснилось сегодня ночью. Был странный дождь с такими сильными редкими каплями, что они создавали звон разбитого стекла. Просыпаясь, я пытался удержать в сознании то, что видел, мне хотелось записать на полях рукописи, но я и тогда понимал, что это невозможно. В том сне была женщина, похожая на эту, что в дворике, одно и то же лицо. Но это такая же схожесть, как ее и нет. Не назвав себя, она имела имя Герцогиня. Веселая, вообще такая, что я к ней не мог подойти и себя рядом с ней поставить, она, неуловимая, пользуясь своей безнаказанностью, протянув в бесконечности руку, схватила мою рукопись со стола! Я успел лишь заметить на ее ладони - там, где тянется, загибаясь, линия судьбы, - пятнышко моих чернил... Мне было никак не понять, отчего она там сидела, моя Герцогиня. Ведь она имела мою рукопись, а значит, знала все обо мне. Или она не могла найти ход из этого дворика? Выйти, как я, на эту улочку, разгадав косую стену особняка?
Вернули меня в реальность подметальщицы мусора, очищавшие водосточную решетку... Знакомые тетки! Я ехал с ними сегодня в утреннем трамвае. Одна из них, сметая листья, стояла в таком наклоне, что я загляделся на могутные ляжки, засиверенные от холода выше чулок. Один чулок был с дырой. Уже миновав их почти, я услышал крик и оглянулся: баба внезапно упала в лужу.
- Вот же, стояла крепко, чего упала? - раздумывала она. - Видно, малец на меня глянул так. Вот нога и подвернулась.
- Он только глянул, а ты упала! - засмеялась напарница, не спеша подать руку.
Я видел, как трудно она поднималась. Может, отбила бок, не дай Бог! Но - смеялась! Вот так и надо подниматься, смеясь: "Я смеюсь и умираю" (Генрих Гейне).
Часть пятая. Прощание с собой
35. "Сябра". "Русскоязычные"
Не то от плаваний-скитаний, перестраивавших сознание на свой лад, не то от неумения разобраться в себе, понять, что нужно, во мне постоянно жил и оберегал меня страх пред каким-то окончательным выводом или решением, которое можно сформулировать и поставить точку. Никогда я не чувствовал, что во мне совершается помимо или в соответствии с моей волей. Терялся, если нечто подходило чересчур близко, открываясь в своей сути. Всегда оно заставало врасплох и не всегда удавалось от него убежать. Мне ближе по душе не ясный день, а серый, когда свет богат оттенками. Море я тоже любил серое, с лиловым отливом, светящееся через дымку.
Но это о том, что загадочно и неуловимо, а что ловить там, где ничего для тебя нет? Зачем плестись, уговаривая себя, к чужим людям, которые не хотят тебя знать? Сидеть среди них, мучиться немотой, глухотой, угнетать себя? Или от того, что ты изменился сам, они в чем-то изменились? Никто из них ничем не поделится с тобой и ничему тебя не научит. И не обманывай себя этой красивой аллеей, по которой идешь, со стволами деревьев, наклоненных с обеих сторон и сплетенных поверху ветвями. Не успокаивай, что от чего-то себя уберег, если обминул домиками и аллеей ту улицу, к которой побоялся выйти напрямик. Ты все равно к ней выйдешь, ты все равно ее не обминешь. И тогда жизнь, от которой убегал и прятался, положит на тебя лапу: ты мой, я тобой владею, ты моя собственность!..
Вот уже вышел, остановился.
С левой стороны, как с двух шагов, к чему я не мог привыкнуть, открылась Круглая площадь с обелиском. Для меня как открылся зловещий оскал столицы. В этом месте не так уж давно я едва не угодил в одну из расставленных ловушек. Вернувшись из плаванья среди сахалинских льдов, я нарвался на "подсов" в самом центре Минска.
Вот к чему привел один из редких выходов в город с Натальей.
Тогда спустились от стереокино "Мир", где просмотрели голографический примитив, вот сюда, к Круглой площади, и стали на той стороне в очередь на таксомотор. Видим: Шкляра с развевающимся шарфом, под руку с зеленоглазой фурией... Будет он на очередь смотреть! Метнулся в обход, сунул в руку водителю. Кричит нам: "Залезайте!" Я бы успел, но Наталья не поддалась, и какой-то тип начал разоряться, - и они укатили. Переживая, что упустил Шкляру, я, еще морской, свободный, не зажатый ничем, не удержался. Подошел к типу и попросил его замолчать. Тип притих, смылся - и вернулся со сворой. Он оказался ментом, нас повели.
В Советском отделении милиции раскрыли мои документы: выписан из Владивостока, нигде не живет, не работает, - кто такой? Ясно, что привели не для того, чтоб установить личность. Рядом с дежурным сидел еще один, выделяясь даже среди этой оголтелой ночной своры: с серым лицом, узкий вроде, но металлический, мент-уголовник. Пока дежурный пытал допросом, этот профессиональный костолом дрожал от нетерпения меня заполучить. Вставал, садился, похрустывал пальцами... Так бабу не ждут в постели, как он меня ждал! Мне потом рассказывал один знакомый, как бьют в Советском отделении: "Как даст, так оглянешься: кто так умеет?" Мне б они не дали оглянуться: отбили б печень, почки, легкие, сделали б порок сердца... Иди, пиши свои творения!..
Что меня спасло? Одеваясь дома, из привычки жить в закрытом городе, я взял с собой пограничный пропуск. В нем мне, как писателю, разрешалось бывать в местах с усиленным погранрежимом. Престижная бумажка их отрезвила. Дежурный сложил документы, протянул: "Свободны". А если б я был без бумажки? Зачем мне ее было брать?
В тот день для меня открылась истина: "Владивосток - не Минск, а ты не Шкляра".
Прямо напротив в угловом здании находился журнал "Неман" и несколько белорусских изданий. Опять я колебался через эту улицу переходить. На этот раз из-за того, что увидел поэта Рыгора Бородулина. Он бегал перед входом, крутя шеей и подергивая плечом, что выражало крайнюю степень нетерпения. По этому нетерпению я мог сверить часы: ровно 11. Открылся водочный магазин. Не составляло секрета и кого ждет Рыгор. Он ждал своего друга Ивана Бурсова, которого перетянул из Москвы. До этого Бурсов чахнул в издательстве "Молодая Гвардия", спиваясь от подношений не знавших предела хлебосольству ашугов Закавказья и акынов Средней Азии. Здесь же Иван Бурсов, имея такого собутыльника, как Бородулин, занялся воистину полезным делом: сумел рассеять на Военном кладбище весь редакционный портфель журнала "Неман". Бородулин тоже считался мне друг, "сябра", но без Шкляры я к Бородулину не подходил. Со Шклярой даже бывал у него дома. Последний раз там возник пьяный скандал. Я ввязался в драку, вспоминать неприятно.
Рыгор Бородулин, месяцами не выбиравшийся из запоя, отличался от Миколы Копыловича. Исключительным явлением стала поэзия Рыгора, совершившая переворот в белорусской стихотворной речи. Это был самородок, поэт с задатками гения. В его пороке угадывался некий символ судьбы, немилосердной ко многим национальным корифеям, начиная с Янки Купалы. Невозможно читать стихи Янки Купалы позднего периода, сотворение коих хотелось бы объяснить своеобразным протестом в унисон деградировавшей эпохе. Ни в одной из биографий Янки Купалы так и не сказано внятно, от чего он погиб, повторив, по чисто внешнему сходству, полет несчастного Гаршина. Рыгору Бородулину удастся свой порок превозмочь. Но это станет для него сродни хирургической операции. Молодой сейчас, темноволосый, с загнутым носом, мало похожий на белоруса, Рыгор носился туда и назад с руками за спиной. Такой вот, с виду осоловелый, не различающий никого, он сохранял цепкий взгляд, впивался им, как пиявка.
Все равно не обойти! Я перешел дорогу, и Рыгор протянул мне руку:
- А-а, Багрыцки! Ну, як жывеш?
Наверное, моя стрижка с зачесом, а что еще? - мотнули сознание Рыгора на такой апофеоз. Его же: "Як жывеш?" - всего лишь сопровождение к поданной руке. Начни я отвечать, он тут же скажет: "Прабач", - и отбежит на безопасное место. Меня не устроило сравнение с Эдуардом Багрицким, большим поэтом. Вроде выглядело соблазнительно, но меня не устраивало.
- У мяне есть свае имя.