Вскоре после лекции Бейтс по настоянию Дарвина начал писать воспоминания о своих путешествиях. В 1863 году мемуары были опубликованы и имели большой успех. Бейтс ушел из семейной чулочной фирмы и в тридцать семь лет женился на двадцатидвухлетней дочери одного лестерского мясника. Супруги приобрели небольшой домик в окрестностях Лондона, где натуралист надеялся продолжить свои исследования.
Однако он был вынужден добывать кусок хлеба неблагодарным трудом — редактурой книг да составлением каталогов частных коллекций. Даже в Британском музее для него не нашлось места. Много лет исследователя-самоучку презирали университетские преподаватели и научный истеблишмент — но не Дарвин и другие крупные ученые. Пытаясь утешить Бейтса, один их этих ученых писал ему: «Энтомологи — люди с небогатой фантазией, о чем вам и надлежит помнить, когда вы имеете с ними дело. Это их несчастье, а не порок».
В конце концов Бейтс согласился занять пост секретаря-ассистента Королевского Географического Общества, что позволило ему свести знакомство с большинством знаменитых путешественников того времени: Стэнли, Ливингстоном, Ричардом Бертоном. Он стал отцом большого семейства, продолжал писать и редактировать научные работы. Постепенно к нему пришло заслуженное признание: он стал самым авторитетным в мире специалистом по жужелицам.
Умер он в 1892 году, шестидесяти шести лет.
Альфред Рассел Уоллес тоже женился, растил детей, жил в Англии и тоже всю жизнь еле сводил концы с концами. В истории науки он более крупная фигура, чем его друг Бейтс, — как-никак, соавтор теории эволюции.
В 1906 году, оглядываясь в прошлое, Уоллес смог только в самых общих чертах припомнить обстоятельства своего знакомства с Бейтсом — другом всей его жизни:
«Как меня представили Генри Уолтеру Бейтсу? Точно не помню, но мне кажется, я от кого-то услышал, что он очень увлекается энтомологией. А затем повстречал его в библиотеке. Он специализировался на коллекционировании жуков, но у него также имелось хорошее собрание бабочек».
Здание лондонского Музея естественной истории, где хранится одна из крупнейших и старейших в мире коллекций бабочек, похоже на собор. Величественный фасад, отделанный рыжим и синевато-серым камнем, украшен рядами арочных окон и увенчан башнями. Интерьер вполне соответствует внешнему убранству: солнечный свет, проникая через витражи, освещает центральный «неф», к которому примыкают более скромные по размерам «приделы». Высокий потолок декорирован золотисто-зелеными изображениями растений. Каждое снабжено подписью, извещающей о его латинском названии: Digitalis purpurea, Rosa canina, Daphne laureola. Весь неф занимает копия скелета диплодока — травоядного динозавра, длина которого от головы до хвоста составляла восемьдесят пять футов. В приделах экспонируются окаменелости — таинственные останки безвозвратно ушедшего прошлого.
«Собор» просто кишит животными. Стены облицованы панелями, стилизованными под листья, а на панелях, куда ни глянь, — терракотовые скульптуры: совы и бородавочники, лисы и овцы, голуби и горностаи. Вокруг колонн обвиваются змеи. По дверным косякам взбираются обезьяны. К указателю «Выход» воровато крадется ящерица. В западной части здания преобладают более распространенные виды, а в восточной — редкие и вымирающие.
Начало союзу религии и биологии в стенах этого музея положил еще сэр Ханс Слоун, чье собрание в 50-х годах XVIII века легло в основу фондов Британского Музея, а затем и его филиала — Британского Музея естественной истории, учрежденного в 1881 году[13]. В своем завещании Слоун выразил надежду, что изучение собранных им курьезов природы поможет людям познать нечто более возвышенное — Бога. Первым заведующим филиалом был Ричард Оуэн — человек, который ввел в употребление термин «динозавр», ярый креационист[14], энергично критиковавший теорию эволюции Дарвина. Оуэн тоже был уверен, что задача Музея естественной истории — наглядно демонстрировать могущество Божественного Провидения. С помощью блестящего архитектора Альфреда Уотерхауза он создал здание, которое должно было внушать благоговейные чувства.
Много лет подряд бронзовый Ричард Оуэн свирепо глядел на мраморного Чарльза Дарвина, мирно сидевшего напротив. Сегодня Дарвин, практически никем не замечаемый, обозревает сверху музейное кафе, где подают кофе латте и фруктовые тартинки. Но мне кажется, что эта неприметность — знак не забвения, но признания. Для нас Дарвин — нечто привычное, само собой разумеющееся — вроде чая с сахаром. Он растворен в воздухе, которым мы дышим, и в хлебе, который мы едим.