В 1918 году я поступила на службу в Музей города по коллекционированию старых петербургских вывесок, где работала до апреля 1919 года, то есть до моего отъезда в Витебск.
В Витебске я провела период с 1919 года до 1922 года, работала там ректором Витебского художественного практического института, организованного художником Марком Шагалом в 1918 году.
В1922 году я вернулась в Петроград, где вместе с художником Малевичем К. С. и художниками Матюшиным, Филоновым, Мансуровым, Пуниным и другими участвовала в организации Института художественной культуры.
В 1926 году наш институт был слит с Институтом искусств, где я работала недолго в качестве научного сотрудника второго разряда.
С 1927 года я не имею определенного места работы и работаю как художник-разовик, состоящий на учете в горкоме ИЗО — в разных издательствах, главным образом в Детгизе. Этот период длился до 1934 года.
В 1934 году работу художника я стала совмещать с преподавательской работой среди детей. Работала в Доме художественного воспитания детей Октябрьского района.
Ермолаева
Следствие арестованных художников требовало завершения. Конечно, в НКВД существовали дела и^ поважнее, но раз уж дела заведены, то кто знает, что и когда может заинтересовать начальство.
После убийства Кирова Тарновскому, как и его напарнику Федорову, чаще приходилось ночевать в своих кабинетах. Допросы шли один за другим, случалось, что арестованный ставился лицом к стенке, чтобы подумать, а Тарновский складывал на столе руки, укладывал на них голову... и спал сколько возможно. Надзиратель уже знал эти штуки, следил за допрашиваемым, не давал обернуться. Следователь — человек, и ему отдых нужен. Но и арестованный пусть, гад, подумает, как отвечать на поставленные вопросы, увиливать в наши времена никому не удается.
И тем не менее жизнь показывала, что каждый отнекивается, несет чушь, дурака валяет, делает вид, что ничего и не было, не замышлялось. Значит, следователю требуется заставить сознаться, подписать бесспорное, невиновных теперь не только нет, но и быть не может, вот истина.
А ведь если посмотреть на любого, послушать то, чего они городят, то без каждого не было бы и революции, да и власть только и держится на них...
Впрочем, группа художников — пустяк, таких легких дел Тарновский давно не вел, с художниками можно прерваться, иногда даже съездить домой, выспаться.
Каждый что-то обязательно прет на себя. А если один и покрепче, сопротивляется, крутит, пытается вывернуться, то поймать его, уличить, пригвоздить к столбу особой сложности не представляет. Пока наиболее крепкий Гальперин. Этот ничего вроде не понимает, но цена его непониманию — ноль. Достаточно поглядеть биографию, и сомнений не остается. Отец фабрикант, сам жил в Париже, в Египте, в Палестине, в Австрии, журнал выпускал во Франции, «Гелиос», а уж если он не только художник, но и журналист, тут и рассуждать нечего, обязательно живет в нем ненависть к новому строю.
Обычно Тарновский занимался Гальпериным. Ермолаеву забрал Федоров, сам взялся за безногую дрянь. Как-то Федоров, смеясь, объяснял, что с ней ему просто: ставит в каменный карцер на часик, и она любое подписывает, а если убрать костыли, то и вообще потеха, тащат ее к следователю на руках. И не один надзиратель, а лучше двое, пока еще в ней есть кое-какой остаток веса, худеет, но медленно.
Из-за Гальперина условились, что сегодня Ермолаеву допросит Тарновский, нужно уточнять вину каждого. Вообще-то убогих Тарновский терпеть не мог, не его профиль. Конечно, революционная логика взывала к беспощадности, но человек есть человек, в каждом какие-то природные свойства. В детстве ребята считали его мягким, даже сентиментальным. Когда гоняли бездомных кошек, а один во дворе любил их даже подвешивать, то Тарновский бежал к матери, горько плакал в подол.
Все это казалось вполне объяснимым. Мать Тарновского была сестрой милосердия, добрейшей души человек, она и сейчас внимательно смотрела на сына, пыталась понять, в чем же состоит тяжелая его работа, отчего не каждую ночь он приходит домой, чем изможден? Нет, не находила ответа. Иногда говорила: «Ну нельзя же такую нагрузку на одну душу, что начальство-то смотрит, от кого ждать справедливости?» Отец Тарновского тоже был медиком, но ветеринаром. Этот мог плакать, даже если гибла собака. Оба родителя хотели, чтобы сын шел по гуманитарной линии, вначале учили музыке, но оказалось, особого дара у мальчика нет, потом все определила революция, ребенок увлекся идеей справедливости, пошел по другому пути. Ни мать, ни отец-покойник так и не узнали, куда стал исчезать парень, какие дела у него. Бывало, мать спросит: отчего мрачный, усталый, издерганный? Какие отношения с сослуживцами? Тарновский только плечами пожмет, мол, его жизнь — не чужого ума дело.
Тарновский поглядел в окно на Литейный. Редкие фонари горели по проспекту, но людей не было видно. Недалеко лежала замерзшая, снежная Нева, в одной точке река поблескивала, днем по ней мог пройти ледокол, впрочем, к утру при таком морозе и этот сверкающий кусочек затянется льдом.
Конечно, с Ермолаевой тянуть не стоит. Он перелистнул федоровские протоколы, несколько признаний в антисоветской деятельности были достаточно выразительными, но теперь ему требовалось уточнить вину Гальперина, этот продолжал корчить невинность. Ну что ж, не хотел сам раскрываться, пусть за него поработает любимая...
Тарновский улыбнулся, «любимая» была на костылях и в корсете, интересно, как же у них происходило?
В приоткрытую дверь донесся шорох, как будто тянули волокушу.
Он распахнул створку. Ермолаева выгнулась в руках надзирателей, ноги скребли пол.
Тарновский дал охранникам развернуться, подождал, когда усадят. «Да уж, — подумал, — страшнее и представить трудно».
Надзиратели держали арестованную за плечи, видно, что норовит упасть, с полу поднимать тяжелее.
Ермолаева тупо вращала глазами, то ли удивляясь новому следователю, то ли и вообще ничего не понимала. Приближалась середина ночи, а ей часа три — по остроумному методу Федорова — пришлось простоять в каменном мешке.
Тарновский перешел в кресло, несколько секунд как бы знакомился с документами, мягко сказал:
— Мне бы хотелось от вас несколько слов о Гальперине, вы не станете возражать, Вера Михайловна?
Он улыбнулся как можно добрее, его красноватые брови сползлись на переносице, образовали тонкую линию, как бы подчеркнув просьбу быть к нему доверчивее.
Теперь он мог мирно и даже ласково спрашивать о том, о чем Федоров наверняка домогался угрозами, буйством и криком. Зачем? На то она и баба, и инвалид, с такой следует помягче, в мягкости всегда есть путь к пониманию. Любой хочет выйти отсюда живым.
Так как же они с Гальпериным познакомились, что их сближало? Конечно, любовь его не интересует. Пусть уж любовь для такой каракатицы остается ее тайной, меньше всего следователя должна волновать лирика, — главное, подвести Ермолаеву к ответу, дать возможность назвать всех, с кем ей приходилось встречаться, получить на каждого характеристику. Нет, не обязательно писать то, о чем она говорит, главное давно зафиксировано агентом и Федоровым, пора готовить материалы для «тройки», больше пятнадцати минут у ОСО на подследственного не бывает. А статья заранее известна: 58-10, антисоветская агитация. Другое дело — ты сам. Знать необходимо все. Докладываешь коротко, четко, затем голосование и... следующий.
Он спрашивал тихо, и каждый раз, как только она отвечала, благодарно кивал, даже говорил «спасибо». Слава богу, она перечисляла знакомых, и у него не было другого пути, как самому формулировать показания и переводить их на язык протокола, иначе задача, которую ставили перед ним окажется невыполненной. Никто тебя здесь за лирику не похвалит.