Выбрать главу

Он стоял не шелохнувшись, даже не услышал разрешения Тарновского: «Садись!» Он ждал. Он был не способен поверить, что вот уже месяц Вера находилась рядом, в том же коридоре, в нескольких шагах от него. И все же как далеко теперь они были друг от друга.

Охранник спросил разрешения ввести заключенную. Тарновский кивнул.

Гальперин сделал шаг к двери и даже не услышал предупреждающего окрика: «На место!» В эту секунду для него не было ничего более серь­езного, чем возможность, нет, чудо увидеть Веру.

Она стояла в дверях, разведя костыли, худая, и пустым, померкнувшим взглядом смотрела перед собой. Видела ли она его, понять было невоз­можно.

Наверное, он что-то крикнул, может, просто назвал ее имя, но тут же почувствовал, как охранник, стоящий за спиной, ударил его так сильно, что Гальперин качнулся. Стол Тарновского снова поплыл по кабинету.

— Сидеть! — возможно, уже не в первый раз крикнул следова­тель. — Когда потребуется, я тебя, гадина, поставлю на сутки в карцер, и тогда ты сам будешь мечтать, как и на что там сесть...

Ему показалось, что Вера не услыхала и этого выкрика. Она простуча­ла мимо на костылях и застыла, будто бы повисла перед столом. Тарнов­ский махнул рукой. Охранники подтащили табурет под ее ноги.

Она опустилась. Гальперин видел, как уперся в грудь ее подбородок, упали руки и совершенно безжизненно пусты были ее глаза. «Верочка, Вера, — мысленно кричал он. — Что они с тобой сделали?»

Облако плыло перед ним в мерцающей пустоте. Гальперин едва осоз­навал необъяснимые ее признания. Говорила другая, неведомая ему Вера. Даже хриплый и низкий голос был голосом совсем чужого человека.

Он с удивлением слушал, как она говорит об антисоветской их дея­тельности, как подтверждает нелепые вопросы Тарновского. Если бы он мог, он бы крикнул: «Вера, что ты?! Такого не могло быть, Вера!»

Он только тупо и однозначно все отрицал.

Открылась дверь. В кабинет вошел низенький, толстый Федоров, кив­нул Тарновскому, достал папиросы, протянул пачку и, когда тот отказался, взял себе, чиркнул спичку и наконец ногой подтянул стул.

— Надеюсь, нормально? — спросил Федоров, будто бы рядом и не сидели арестованные.

— Этот негодяй, — Тарновский ткнул пальцем в Гальперина, — этот антисоветчик делает вид, что не понимает, о чем я его спрашиваю.

— Могу помочь. — Федоров поднялся, перенес от окна еще табуретку и, приблизившись к Ермолаевой, поставил табуретку рядом с ней вверх ножками.

— Если ты, падла, — пригрозил он Гальперину, — не сообразишь, че­го от тебя хотят власти, я попрошу «даму» пересесть на одну ножку вот этого стула. Мы ведь вынимали ее из постели, как помнишь. В конце концов, ей это должно нравиться! Правда, наш конец деревянный...

Он захохотал, довольный собой.

«Господи! — с ужасом подумал Гальперин. — Что же здесь происхо­дит, Господи?!»

— Скажите, Ермолаева, Гальперин занимался антисоветской пропаган­дой?

Она с торопливым ужасом ответила: «Да!»

Он увидел, как Вера повернула голову и виноватым, измученным взгля­дом посмотрела на него.

И вдруг все происходящее стало для Гальперина абсолютно ясным. Он закрыл глаза. Жизнь кончилась для обоих. Выхода нет.

Внезапно вспомнилась такая далекая и теперь будто бы чужая юность. Пароход с паломниками вышел из Яффы в Средиземное море и взял курс на Грецию. Вернуться в Россию казалось непросто, но он был уверен, новая власть его поймет и примет. Да, он не хотел воевать в четырнадца­том, уехал из Франции в Египет и там через три года услышал о русской революции. Сколько лет он и его друзья мечтали о справедливости, и вот теперь, после Октября семнадцатого, Родина демонстрировала миру вели­чайшую, ни с чем не сравнимую победу Свободы и Разума. Кому угодно он мог рассказать, как тяжело выстрадал свой путь. В России — он был уверен — его могло ждать только общее счастье...

В Вене он настойчиво добивался визы, ежедневно приходил в посоль­ство. Казалось, люди ему сочувствуют и понимают, да и не один он бы­вал там, вместе оказывались и те, кто выше благополучия и богатства ставил свое непреодолимое желание быть дома. Европа так и остава­лась чужой...

В Москве он голодал, искал любую службу. Но испытания и неудачи не перечеркивали его веры в новую жизнь. Да, пусть не сегодня, но завтра здесь все должно быть прекрасно, следует только перетерпеть, жизнь идет так, как ему виделось и хотелось. Конечно, пока не везло, и все же он не думал, что поступил неверно.

Восемь лет Гальперин дожидался чуда. И оно пришло. Тонкий, умней­ший, талантливейший друг оказался подарком судьбы. Никогда рядом не появлялось существа, способного так понимать его. Конечно, все не про­сто. Он, скульптор, ученик великого Бурделя, прекрасно знал, что такое женское тело, любил пластику и раньше даже в мыслях не мог допустить, что есть в жизни нечто высшее, чему красота могла уступать.

Все пришло неповторимо и бурно, стало небывалым счастьем. Веру он писал часами. Даже когда слова исчезали, он чувствовал: они так много сказали друг другу, что это ни с кем и никогда уже повторить невозможно.

Но существовало для них и другое! Все, что думал, о чем размышлял, Вера уже хорошо знала. Их мысли существовали рядом, и если он начи­нал фразу, она могла в любой момент эту фразу продолжить. И вот те­перь он, а не она, должен был не только понять, но и что-то нужное для нее сделать.

Он больше не смотрел на Веру. Что бы она ни говорила, как бы он ни старался объяснить всю бессмысленность обвинений, никому это не нуж­но. Инквизиторам требуется другое, и они этого добьются. Значит, остает­ся единственный выход: подтверждать то, чего никогда не могло быть. И этим чуть облегчить, хотя бы на короткое время, судьбу Веры...

И тогда он сказал, что готов подписать все, в чем их обвиняют.

ИЗ ПОКАЗАНИЙ АГЕНТА 2577, СДЕЛАННЫХ 22 ФЕВРАЛЯ 1935 ГОДА

...Гальперина Льва Соломоновича знаю меньше, чем Ермолаеву, но это совершен­но явно и глубоко выраженный антисоветский элемент. Припоминаю следующее его выражение на одном из совещаний художников, посвященном созданию стабильного учебника ЛОУЧГИЗа.

Гальперин на этом совещании выступил с заявлением, что стремление включить в учебник рисунки с показательными элементами наряду с художественными обречены в наших условиях на гибель. И нужно делать схематические рисунки, исключая из них всякие элементы художественности. Сам факт такого выступления имел в себе желание дискредитировать идею качественного художественного оформления учебни­ков и этим подорвать желание и энтузиазм молодых художников в создании действи­тельно высококачественных учебников для школ.

Гальперин Лев Соломонович всегда сопоставлял искусство Запада и наше совет­ское искусство, указывая, что на Западе живописная культура стоит высоко и нам надо ей подражать и учиться у нее, а не идти теми путями, которыми пошло советское искусство: агитационность, преобладание политического момента в картине. Он гово­рил, что моменты реализма у нас подменяются фотографичностью. Гальперин всегда сожалел, что уехал из-за границы.

20 ФЕВРАЛЯ 1935 ГОДА.

ОЧНАЯ СТАВКА ГАЛЬПЕРИНА Л. С. И ЕРМОЛАЕВОЙ В. М.

СЛЕДОВАТЕЛЬ ТАРНОВСКИЙ

Вопрос к Ермолаевой: Что вас сблизило с художником Гальпериным?

Ответ Ермолаевой: С Гальпериным меня сближало как наше однородное по­нимание живописи, так и близость наших политических воззрений.

Вопрос к Гальперину: Вы подтверждаете это?

Ответ Гальперина: Да, с Ермолаевой Верой Михайловной нас сближало толь­ко однородное понимание живописи, никакой политической близости между мной и Ермолаевой не было, так как я и не знал ее политических убеждений.

Вопрос к Ермолаевой: Вы высказывали Гальперину свои политические убеждения?

Ответ Ермолаевой: Да, я высказывала Гальперину свои антисоветские убеж­дения.